удача в кружевной рубашке Рухнуло десять сот домов сто и тысяча трупов в окно облаков. Чрево вспорото вырвана голова тень вытянутых облаков образ безмерных небес. Выше темной выси небес выше в разверстом безумно зиянии тащится блик это смерти нимб Я жажду крови жажду земли с кровью жажду рыбы жажду буйства жажду помоев жажду стужи. Сердце алчет просвета чрево скупо на ласки фальшивое солнце фальшивые взгляды чумой зараженное слово земля предпочитает остывшие тела. Слезы мороза лукавство ресниц ее мертвые уста неискупимые зубы безжизненно мертвая нагота. Через ложь, безразличие, зубовный скрежет, безумное счастье, уверенность,
в глубине колодцев, сцепившись зубами с зубастой смертью, на помойной куче прорастает ничтожный атом ослепительной жизни,
я бегу от него, он преследует меня; вколотая в лоб инъекция крови мешается со слезами и струится по моим бедрам,
ничтожный атом, дитя обмана, бесстыдной скупости,
безразлична к себе как высь небес,
и непорочная чистота палача, пречистый взрыв, прерывающий крики.
Внутри себя я открыл театр здесь играют фальшивый сон подделка под ничто и я потею со стыда надежды нет смерть задутая свеча. А пока я перечитываю «Октябрьские ночи»41 и с удивлением постигаю всю глубину несоответствия между жалобами моими и моей жизнью. В глубине души я могу, подобно Жерару де Нервалю, обрести счастье в кабаре, стать счастлив из-за пустяка (это звучит уже двусмысленно?). В Тилли42 я узнаю свою тягу к деревенским людям, приходящим из дождей, грязи, холода, к бой-бабам из бара, манипулирующим бутылками, и к носам (носищам) высоких парней-батраков (пьяных, в грязных сапогах); по ночам мужичьи глотки вопили навзрыд песенки городских предместий, во дворе слышно было пьяных гуляк, их пукание, девичий хохот. Я радостно прислушивался к их жизни, делая заметки в книжке и лежа в грязной (и застуженной) комнате. Ни тени скуки — я был счастлив их жаркими криками, я был заворожен их песнями: их черная грусть сжимала мне горло.