возможностей.
У меня нет причин «считать ее дурной».
Я — слепое падение во мрак, оттого я невольно превосхожу свою волю (которая во мне есть лишь нечто данное,); и мой страх — это крик бесконечной свободы.
Если я не превосходил одним прыжком природу «неподвижную и данную»49, то меня можно было бы определить с помощью законов естества. Но природа играет со мной, она бросает меня дальше себя самой, по ту сторону законов, границ, за которые ее боготворят кроткие.
Я порожденье игры — то, чего не было бы без меня, чего могло бы не быть.
В лоне безмерности я избыток50, превосходящий эту безмерность. Мое счастье и самое мое бытие проистекают из этой избыточности.
Глупость моя благословляла природу — спасительную, коленопреклоненную пред Богом.
То, чем я являюсь (мой пьяный смех, мое пьяное счастье), — тоже, однако же, игра, отдано на волю случайности, выброшено во мрак, выгнано вон, как собака.
Ветер истины ответил пощечиной по щеке, напряженной от сострадания.
Сердце человечно в той мере, в какой оно способно к бунту (то есть: быть человеком — значит «не склоняться перед законом»).51
Поэт не совсем оправдывает — не совсем принимает — природу. Истинная поэзия вне закона. Но в конце концов поэзия принимает поэзию.
Когда приятие поэзии превращает ее в свою противоположность (и она превращается в опосредование приятия), я останавливаю свой прыжок, который позволил бы мне превзойти универсум, я оправдываю данный мир, я удовлетворяюсь им.
Втискивать себя в окружающий мир, понимать себя или думать, что моя бездонная ночь всего лишь детская сказочка (представлять себя в виде физического или мифологического образа)! О нет!..
Я отказываюсь от подобной игры…
Я отвергаю, я бунтую, но это далеко не бред. Если бы я бредил, я был бы всего лишь естественным52.
У поэтического бреда есть свое место в природе. Он оправдывает ее, соглашается ее приукрашивать. Отвергать же способно только ясное сознание, которое измеряет все, что с ним происходит.
Ясное различение возможностей, дар идти до самого последнего предела возникают благодаря спокойному вниманию. Безвозвратно поставить себя на кон, преступить границы заранее данного — это требует не только бесконечного смеха, но и неторопливой медитации (безумной, но сверх всякой меры).
Это полумрак и двусмысленность. Поэзия отдаляет одновременно и от мрака и от света. Она не может ни подвергнуть сомнению, ни привести в действие этот мир, который связывает меня.
Его угроза сохраняется: природа способна уничтожить меня — свести меня к себе самой, отменить игру, в которую я играю далеко за ее пределами, — и которая требует от меня бесконечного безумия, веселья, бдения.
Расслабившись, выбываешь из игры, и то же самое от переизбытка внимания. От игрока требуются смеющаяся запальчивость, безрассудный прыжок и спокойная ясность, до тех пор пока удача — или жизнь — не покинет его.
Я все ближе и ближе к поэзии: но лишь для того, чтобы в ней отсутствовать.
В той преодолевающей природу игре совершенно безразлично, кто кого: я — природу или она сама превосходит себя во мне (может быть, она вся целиком — самопреодоление), но в течение времени это преодоление, этот эксцесс в конце концов вписываются в нормальный порядок вещей (в тот момент я умру).
Для того чтобы уловить возможное в самых недрах очевидной невозможности, я должен был сначала представить себе противоположную ситуацию.
Даже вздумай я подчиниться законному порядку, у меня мало шансов полностью этого добиться: я буду грешить непоследовательностью — неудачной строгостью…
При крайней строгости в требовании порядка заключена столь великая сила, что оно неизбежно оборачивается против самого себя. В опыте богомольцев (мистиков) личность Бога оказывается на самой вершине имморальной бессмыслицы: любовь богомольца реализует в Боге — с которым он себя отождествляет — эксцесс, а если бы он осуществлял его сам, то был бы повергнут им на колени в отвращении.
Смирение с порядком неизбежно обречено на провал: формальная набожность (без эксцесса) ведет к непоследовательности. Значит, противоположная попытка имеет шансы на успех. Она пробует окольные пути (смех, неостановимые приступы тошноты). В той сфере, где разыгрываются подобные вещи, каждый элемент постоянно превращается в свою противоположность. Бог внезапно наполняется «мерзостным величием». Или же поэзия соскальзывает к украшательству. При каждом моем усилии ухватить объект моих ожиданий он обращается в свою противоположность.
Вспышки поэзии возникают помимо тех моментов, до которых она доходит, погружаясь в хаос смерти.
(Есть некое общее согласие, которое ставит в особое положение обоих авторов53, к блеску поэзии добавивших блеск поражения. Двусмысленность связана с их именами54, но и тот и другой исчерпали смысл поэзии, который завершается в своей противоположности, в чувстве ненависти к поэзии. Поэзия, которая не способна подняться до бессмыслицы поэзии, есть лишь пустота поэзии, красивая поэзия.)
Неизвестность и смерть… лишенные единственно надежной на этом пути бычьей немоты. В этой неизвестности, ослепленный, я погибаю (я отказываюсь от разумного исчерпывания возможностей).
Поэзия не есть познание себя, еще в меньшей мере опыт постижения возможных далей (того, чего не было прежде), но простое словесное заклинание недоступных возможностей.
Преимущество заклинания перед опытом в богатстве и бесконечной легкости, но оно удаляет от опыта (который оказывается по сути своей парализованным).