подавлен. Я был унижен не только перед Шарлем, но и перед ничтожной Жерменой. Еще никто никогда не мерил меня таким презрительным взглядом, как Шарль в тот день. Мне нужно было обязательно что-нибудь сказать. Я снова заговорил о том человеке, которому ассистент прокалывал шпагой грудь, я рассказывал о поразивших меня фотографиях, о том, как зрители падали в обморок после этой операции. Жермена слушала, не говоря ни слова, вид у нее был заинтересованный, но тревога словно тянула ее назад. У нее было такое декольте, что она казалась голой. Будто одновременно предлагала себя и скрывалась. Несмотря на затравленный вид, она, казалось, решила воспользоваться своим смущением. Она хранила совершенно недопустимое молчание, которое для нее самой было не менее тяжеловесно, чем для меня. Шарль, от которого не могла ускользнуть эта тонкая игра, и не думал спасать ситуацию.
Но хуже всего было то, что я, вынужденный на несколько месяцев уехать из Франции, не решался покинуть своего друга на этой ноте. Мне, наверное, следовало бы это сделать, но я воображал, что можно все уладить. Мне удалось лишь выиграть время. Я предложил «друзьям» пойти посмотреть представление фокусника. Жермена наконец узнает, действительно ли наш знакомый может заставить ее вытянуть именно ту карту, какую он пожелает; да и просто какое-нибудь зрелище могло бы нас развлечь. Я не без основания полагал, что в зале нам будет не так тягостно, чем где-либо еще, оставаться вместе молча. Возможно, после представления неловкость развеялась бы.
Я заметил, что Шарль улыбнулся в пустоту, и он ответил иронически:
— А в общем, почему бы и нет?..
Я видел, что он пожимает плечами.
Жермена, должно быть, поняла мою мысль и сказала трусливым голосом:
— Ну да, прекрасная идея.
Шарль наполнил ее бокал красным вином, она медленно выпила его весь сразу; и, сжимая этот бокал в руке, она сломала его ножку о стол.
Тогда я понял, что неловкость и опьянение хотя и были для нее реальны, но играли при этом второстепенную роль: это было средство, которым она подпитывала свое дурное возбуждение. Под скатертью ее нога прижималась к моей, а сама Жермена смотрела на разбитый бокал, нахмурив лоб, словно осколки эти были символом бессилия. В ней что-то опадало. Она расстегнула верхнюю пуговицу на своем костюме, неторопливо, с притворной неловкостью, словно собиралась ее, наоборот, застегнуть.
Шарль велел принести еще один бокал и наполнил его. Но, казалось, сам он всецело поглощен куриным крылышком.
Если бы он взглянул на Жермену, то эта игра прекратилась бы или приняла бы иное направление, но теперь тревога вперемежку с самым тщетным желанием начинала причинять боль.
Демон робости (?) помешал мне подчиниться первому импульсу: я не отодвинул своей ноги. Жермена действовала мне на нервы, я не мог любить ее, я презирал ее, но я был в таком безрассудном состоянии, что остановился: мне показалось, что, отодвинув ногу, я нанесу ей оскорбление! В ее поведении была некая абсурдность, которую я проклинал. Но она околдовывала меня; я ощущал себя все более уничтоженным. Я уже не видел в этот миг средства избежать нелепой участи — пылать противоречивыми и безысходными чувствами. Шарль сидел перед нами с отсутствующим видом, словно слепой, старательно пережевывая большие куски, что доводило мои нервы до предела. Если бы он отсутствовал реально, то я мог бы насытить свое животное желание… Но я рассуждал: разве Жермена стала бы меня провоцировать, если бы могла сама утолить жажду, которую у меня вызывала. Я разом выпил бокал вина: меня совершенно шокировала такая мелкая низость… Но ведь ту же игру она играла с самой собой, и не в меньшей степени! Если она предлагает мне себя, зная заранее, что не отдастся, то не может удовлетворить и собственного желания, она сама должна задыхаться, не находя выхода; ее нога сладострастно скользила по моей, и, позабыв о всякой осторожности, она положила мне руку на ляжку, так высоко, что…
Я подумал, что Шарль всё видит: раз уж гроза собирается, лучше ей разразиться поскорее. Он не сказал ничего или сделал вид, что ничего не заметил, и это лишь усугубило пытку, конец которой мог наступить, только если бы разразился гром. Мне показалось, что он еще тщательнее пережевывает самые большие куски. Он заказал другие части курицы и вино. Он ел и пил, словно работал: в этом-то и заключалась возможность облегчения. Я принялся есть все быстрее и быстрее и хлестал вино залпом; я понимал, что с непривычки не выдержу. Сначала Жермена отняла свою руку и стала мне подражать; так, в молчании мы все трое ели и пили. Жермена, как могла, продолжала упорно провоцировать меня. Постепенно оказывалось все более и более невероятным, чтобы Шарль ничего не видел, но благодаря вину я вскоре ощутил, вместе с мечтательным весельем, все более захватывающее оцепенение. Я боролся со сном, меня ужасала мысль о том, что я невольно потеряю равновесие и у меня будет жалкий вид.
Чары сна, при котором притяжение пустоты превозмогает упрямство бессильной воли, — вот испытание, которое жизнь, наверное, никогда не могла преодолеть. Ибо, когда мы, как обычно, хотим просто заснуть, от нас ускользает близость нашего бытия и небытия: это отсутствие, вялое опадание. Но порой непроизвольный сон оказывается сильнее всего желания жить, темнота похищает у нас надежду и понимание. Я смотрел на Жермену и Шарля, и мне в изнеможении представилось, что если не сон, то только смерть сможет положить конец этому недоразумению, которое придавало моей слабости смысл окончательного упадка.
Я не заснул окончательно. Подобно пловцу, который на пределе сил не поддается искушению вод, я держался на поверхности. Помню хлесткий голос Шарля:
— Вы будете пить кофе?
Я ответил довольно медленно, будучи, однако, уверен в правильности ответа:
— Да, если он вышел.
Вдруг я понял всю свою абсурдность.
Я спросил у Жермены, которая смеялась, но, кажется, сама смущалась своего смеха:
— Я что, спал?
— Нет, — сказала она, — но вы почему-то говорили о Сен-Симоне…3
— Я не слушал, — отрезал Шарль.
Он встал и сказал тем же сухим тоном:
— Я закажу кофе на кухне.
Жермена взяла меня за руку, она дрожала, и я видел, что ей страшно:
— Главное — не говорите больше при Шарле о Робере…
Я подскочил в отчаянии.
— Что я сделал?
— Вы стали засыпать. Вы называли Робера паяцем… и вы положили руку мне на ноги…
Вернулся Шарль. Я никогда не представлял себе, что бывают взгляды, которые хуже оскорбления. Он измерил меня с головы до ног, он был явно взбешен. Он не закричал: «Кретин несчастный», но, не произнося ни слова, дал полную волю своей холодной ярости. Я не мог даже ни объясниться, ни извиниться. Я ведь все-таки по-настоящему и не заснул, я говорил под воздействием вина, я боролся со сном, и он победил меня. Я говорил, чтобы не уступить сну, и фразы вырывались из меня непроизвольно, в сонной одури. Я боролся до конца, и внезапно мне удалось прийти в себя; но это произошло лишь благодаря катастрофе.
Поскольку друзей приглашал я, то я попросил счет.
— Все уплачено, — сказал Шарль.
Я взглянул на Жермену — у нее был отсутствующий вид: она пила кофе. Я безмолвно молил ее, чтобы она осудила поведение Шарля: я окончательно потерял себя в своих глазах. Я ощущал в сгущенном виде воздействие вина — безволие, нервировавшее меня до бешенства и топившее это бешенство в еще большем бессилии. Нас всех, Жермену, Шарля и меня, словно скрутило общей судорогой, как это бывает в молчаливых сценах между любовниками, сжимающими друг друга в объятиях.
Мы решили не отказываться от представления фокусов: оно обещало быть таким тусклым, что в результате нам удалось бы разрядиться: мы хоть как-то разделились бы, и отсутствие даже комического