Илья Беркович
Свобода
Ну вот, собственно. Я наговариваю это звуковое письмо для тебя, тебе в первую очередь, ну, может быть, еще для Ольшанского, вы ведь самые лучшие из моих израильских знакомых, не убоюсь высокого слова — Друзья. В Израиле у меня таковых, кроме вас, не осталось, да и здесь, как оказывается.
Извините за присущий мне сумбур. Я просто хочу нарисовать картину нашей здешней жизни, чтобы вы посмотрели со стороны, а не входили в нее, как я один раз вошел в картину Кандинского так, что понять-то я ее понял, а вот сказать по выходе ничего не мог, — а я как раз хочу, чтобы вы мне, может, даже посоветовали, как быть. Я всегда считал тебя человеком с конем в голове, так что не поленись — отпиши.
Ну вот. Про Файнгольдов: что бы там ни говорить, и как бы оно потом ни повернулось, но именно они нас приняли (хотя знали нас только понаслышке), объяснили основные вещи про город, ввели, так сказать, в процедуру оформления и дали тот необходимый в новой стране первый толчок, в котором всегда есть элемент пенделя, в случае с Файнгольдами смягченного уверениями, что у таких замечательных ребят, как мы, все в этой стране получится просто отлично. Собственно, первые три недели, пока нам не дали муниципальную квартиру, мы и прожили у Файнгольдов, так что мне бы про них, как про покойников, говорить только хорошее, но, видимо, склонность к злословию вместе с безответственностью и бытовым пофигизмом являются столь неотъемлемыми чертами моей натуры, что тратить остаток сил на их искоренение просто бессмысленно.
Ну вот. Боря Файнгольд, — начать с того, что зовут его, точно как меня, Борис Львович. Папа у него, соответственно, Лева Файнгольд, мама — интеллигентная узбечка, но от папы в нем — ничего, то есть полный азиат; и внешность, и манеры, и отношение к женщине — чисто азиатские. Вообще, я посмотрел — это, конечно, кошмар. Тарелку с пятнышком может выкинуть в окно — или вдруг встать из-за стола и сесть на пол — правильного места ищет, по Кастанеде. И, конечно, восточная мудрость — у-шу и путь воина. Мы в первые дни курили, смотрю — у него крестик на шее, так я его в надежде понять спросил:
— Ты христианин?
— Бог, — говорит, — посадил четыре сада: христианство, ислам, иудаизм и буддизм.
— Так ты буддист?
— Каждый сад цветет в свое время, и с каждого сада Бог в свое время соберет плоды. Понял?
— Да, вроде, понял — но ты-то из какого сада плод?
— Эх-х-х! Ты когда последний раз смотрел на свечу?
— Не помню. В училище, наверно, на дискотеке. Там на столах горели свечи. Только я, в основном, под стол смотрел, на бутылку водки.
— Но ты помнишь, какого цвета пламя свечи?
— Слушай, столько лет прошло…
— У пламени свечи в темной комнате три цвета — красный, желтый, белый. Потом прибавляется четвертый — чернота вокруг пламени. Но если много раз, подолгу смотреть — увидишь пятый цвет. Голубой. Он обнимает черноту вокруг пламени. Понял теперь?
— Ладно, извини.
Короче, Борис Львович. Образ жизни ведет такой: часов до пяти дня спит, потом выползает, пьет чай, пыхает — летом поменьше, зимой просто сидит на марихуане — и заходит в интернет. И так по кругу. При этом всегда побрит, туфли с четырехугольными носками, не сядет, брюки не поддернув, — стрелки бережет.
Вера, его жена, стоически терпит то, что все надо самой делать, организовывать быт, при этом Борис Львович постоянно на нее наезжает — бить, вроде, не бьет, но усаживает крепко, а она как бы считает, что надо оставаться с ним и продолжать борьбу за лидерство.
Мы с Анькой глубоко с Верой не согласны — вообще, их с Б. Л. жизнь сразу стала для нас основной темой разговоров, причем, первые две недели мы были вынуждены вести эти разговоры шепотом, потому что предметы обсуждения спали за тонкой стенкой. Мы жарко шептались, первый раз за долгие годы у нас была на что-то общая точка зрения. Мы не раздумывали, как все нормальные иммигранты, остаться ли здесь или двигать на побережье, где поживей с работой, и что делать, если присудят к высылке — тут такое бывает. Может, мы просто устали, а может, считали, что раз уж мы так напряглись и перебрались в страну получше (только, ради Бога, не обижайтесь; вы же знаете, что я в душе — бородатый Герцль), то все уже само организуется. Так или иначе, — мы на разные лады талдычили, что плохой Б. Л. недостоин хорошей Веры, и жить она с ним не должна.
Причем, днем мы как бы с удовольствием ели их сосиски, стряхивали пепел в их пепельницу и смеялись приколам, которые Боря зачитывал из интернета.
…Короче, через две недели после приземления въезжаем в свою первую собственную, т. е. муниципальную квартиру. Ставим сумки. Оглядываемся. Все, как в московской песне: «У Веры в квартире был старый патефон, железная кровать и телефон», только железной кровати и патефона нет. И инструментов, чтобы поставить замок на незапирающуюся дверь, я из Израиля не привез, обрыдли инструменты, а Аня, по умолчанию, не привезла кастрюль, и на обед или там ужин надеяться нечего. Но не успеваем мы в это погрузиться, как в дверь стучат — войдите — и входит Вера. Бросается Аньке на шею — а расстались-то сорок минут назад, так что разлука не была уж такой мучительной — и идут на балкон курить, причем меня не приглашают. Дети пускаются в пятнашки между расставленными на полу кутулями, Игорь тут же падает и разбивает лоб, я начинаю на него орать, причем ору как-то невнимательно, потому что не его лоб меня волнует, а происходящее на балконе.
Возвращается Аня, светясь от собственного благородства, как будто решила следовать за мной в Сибирь, отстраняет плачущего Игоря, берет меня за руку — чего не бывало, наверное, со дня нашей свадьбы, — и сообщает приглушенным голосом, что Вера бежала тиранства Б. Л. и просит политубежища. Я, конечно, соглашаюсь, как и Аня, страшно гордый собой, хотя гордиться особо нечем — долг платежом красен, Аня идет сообщить о нашем решении — и наступает просто золотой век.
Вера промывает Игорю ссадину на лбу, бежит к соседям, которых она, оказывается, знает, потому что дом-то, в общем, эмигрантский, приносит йод — по-русски написано, по-русски пахнет и этикетка порыжела от старости, такой же пластырь — я не раз встречал в домах эти рыжие советские лекарства. Они прошли три страны и ничего, срок годности все равно уже от старости нечитаем, короче, Вера умело обрабатывает Игорю лоб, заказывает по телефону семейную пиццу, вытягивает из кармана ниточку и начинает играть с Яэлью в колыбель для кошки, причем ребенок крайне удивлен и счастлив, потому что с ней последние полгода никто не то что не играл, а вообще не разговаривал. Вера объясняет, что беспокоиться нечего и торопиться некуда — мебель и посуду можно получить вечером на углу возле церкви — как раз сегодня четверг, у них с 7 до 10 выдача. Посыльный долго не знает, куда положить коробку, так и стоит с мотоциклетным шлемом в одной руке и коробкой в другой — стола-то нет, но мы тут же подхватываем и съедаем пиццу стоя, благо, нарезана, и идем гулять в downtown.
А город — высоколобые называют его bustard city (английская архитектура смешана с французской), но я не вижу особых преимуществ чистопородности ни в людях, ни в художественных стилях, разве что для функциональных животных — молочных коров, сторожевых собак — чистопородность важна. Мне лично город нравится. Зимой тут настоящий снег, можно спускаться греться в метро, а главное — никакой промышленности, нет не только краснокирпичных доменных труб с огоньками поверху и щелочной вони — но и компьютерных фирм здесь, я думаю, немного, и это определяет контингент, то есть люди вроде наших старших товарищей по алие, для которых работа равняется жизни, сюда если и попадают, то быстро бегут на побережье, к станкам и кульманам. Зато у нас два университета — исключительно гуманитарные факультеты, две старые крепости, вокруг которых выросло два старых города, и народ, в основном, занимается самовыражением в области театра, кино, уличной музыки и т. п. В муниципалитете давно победили зеленые — думаю, они-то и не дают никакой промышленности развиваться. Купить их невозможно, потому что все зеленые — миллионеры в четвертом поколении, и ничего, кроме экологически чистой морковки, им уже давно не нужно. То есть убить здесь безопаснее, чем бросить на газон банку из-