Порвалась наша связь с американским континентом. Трансатлантический лайнер в открытом Атлантическом океане переходит экватор, целясь носом в Европу.
Любопытство? Возбуждение? Ожидания? Вовсе нет. Ждущие меня там друзья, которых я до сих пор в глаза не видел: Еленьский, Гедройц, Надё? Нет. Париж через тридцать пять лет? Нет. Я не хочу познавать. Я лавочку закрыл и свой итог подвел.
Брожу… и все, о чем бы ни подумал, в ту же самую секунду становилось хоть немного, но дальше. Мысль моя за мною, а не передо мной.
Телеграмма от Коти Еленьского, что собираются прислать мне двести долларов. Но до сих пор денег нет. Может, в Лас-Пальмасе?
Скучно, ни одного интересного лица. Шахматы. Я выиграл конкурс, получил медаль и стал чемпионом судна по шахматам.
Достижение смерти движением вспять? (не доверяю таким «мыслям»).
Архитектура.
Безостановочно возводимый кафедральный собор… Я строю это здание и строю… не имея возможности взглянуть на него со стороны. Иногда, в исключительных случаях… я будто различаю на мгновенье что-то… связь сводов, арок, какой-то элемент симметрии… Иллюзии?
В 1931 году… разве мог я тогда знать, что моей судьбой станет Аргентина? Это слово никогда не являлось мне в предчувствиях.
И тем не менее именно тогда я написал рассказ «Происшествие на бриге „Бэнбури“». И в этом рассказе я плыву в Южную Америку. Моряки поют:
Эта вещица удивительным стечением обстоятельств была пару месяцев назад переведена на французский и, возможно, уже в эту самую минуту была в парижском «Прёв». К ней, стало быть, плыву.
Иллюзии! Миражи! Ложные связи! Никакого порядка, никакой архитектуры, тьма в моей жизни, в которой не проступает ни единый настоящий элемент формы, а ведь сегодня меня атакуют целые фрагменты этого рассказа, призраками всплывающие в воспоминании. «Фантазия, словно спущенная с цепи злая собака, скалила зубы и глухо ворчала, прячась по углам». «Ум мой слаб. Ум мой слаб. И из-за этого стирается различие между вещами…». «Палуба стала абсолютной пустыней. Море резко вспенилось, ветер дул с удвоенной силой, по сумрачным водам сновал разъяренный кит, неутомимый в своем круговом движении».
Хочу еще заметить, что «встреча» произошла сегодня на рассвете, на северо-востоке от Канарских островов. «Встречу» забираю в кавычки, потому что слово это неполноценное…
Ночью мне не спалось, я вышел на палубу до рассвета и долго пробивался взглядом через темноту к той вещи, на которую всегда можно смотреть, — к воде, увидел огоньки нескольких судов, шедших к Африке… в конце концов не скажу, что ночь прояснилась, но пропала, размякла, сама себя поглотила, вдруг то тут, то там стали появляться белые сгустки, которые во все более суровом безразличии к грядущему рассвету повыползали точно вата, и море заполнилось этими белыми айсбергами облаков, меж которых я увидел то, на что можно смотреть вечно, — воду, белопенные волны. Внезапно из белых пелен выплыло нечто тоже белое, с большой белой трубой, которую я сразу разглядел на расстоянии каких-то трех-четырех километров. Выплыло и сразу скрылось в клубах тумана, снова вынырнуло, правда, я уже не смотрел на него, все больше на воду смотрел… хорошо зная, что ничего этого нет, предпочитал не смотреть, но несмотренье мое как бы даже подтверждало его присутствие. Интересно получилось: несмотрение стало разновидностью смотрения. Я также предпочел не думать и не чувствовать, поскольку не испытывал ни малейшего желания напрасно думать и чувствовать. Но интересно, что недумание и нечувствование могут стать разновидностью чувствования и думания. Между тем явление проплывало — но проплывало в фантасмагории растрепанных клубов чуть ли не с оперным пафосом, как убитый брат, брат умерший, брат немой, брат потерянный навсегда и ставший безразличным… нечто такое обнаружилось и воцарилось в отчаянии глухом и абсолютно онемевшем среди белых клубов.
Наконец я подумал о себе на другом судне, и что для него я здешний, являюсь, видимо, точно таким же призраком, как и он для меня.
Потом вроде как вспомнилось мне, что в сущности, много лет тому назад, плывя на «Хробром» в Аргентину, ночью, недалеко от Канарских островов я тоже не мог заснуть и выходил на палубу, чтобы смотреть на море… и чего-то искал… Я немедленно убрал это воспоминание, ибо заметил, что фабрикую их теперь из соображений, как мы уже сказали, архитектуры. Что за наваждение: смотришь в стеклянный шар, в стакан воды, и даже из их пустоты что-нибудь да выглянет, вроде как форма какая-то…
Европа предо мной! Париж!
Накануне встречи с Парижем, когда я обязан выглядеть блестяще, быть твердым и острым, как бритва, я рассеян, размазан, несобран…
В Париже я не был с 1928 года. Тридцать пять лет. Тогда я шатался по Парижу как ничего не значащий студент. Сегодня в Париж прибывает Витольд Гомбрович, а это значит приемы, интервью, разговоры, совещания… и надо организовать себе результат, я еду в Париж, чтобы завоевывать. Уже много людей втянуто в эту битву, и они ждут от меня результата. А я больной! Рот сухой, взгляд мутный, температура…
В этом разложении меня мучит необходимость, о которой я знаю, что она неизбежна, — то, что я в Париже буду вынужден быть врагом Парижа. Да что там говорить! Меня проглотят очень легко, если я не стану костью в горле, не сумею заявить о себе, если они не почувствуют во мне врага. Нет, никаких подробностей относительно честности такой позиции
Но трудно придумать судьбу более ироничную: я, снова, теперь, в моей отверженности, в удалении по водам, должен был ваять себя из этого тумана, каковым я сейчас и являюсь, и эту мглу, этот туман превращать в себе в нечто массивное и твердое!
Коснулся европейской земли сегодня, 22-го, давно уже знаю, что две двойки — это мое число; на аргентинскую землю я спустился впервые 22 августа. Привет тебе, о магия! Аналогия цифр, красноречивость дат… несчастный, если ни во что другое не можешь, то пробуй хоть в это поймать себя.
Дошел до площади, где стоит памятник Колумбу, и окинул взором город, в который, быть может, перееду после Берлина на постоянное жительство (меня ужасает каждое слово этого предложения: «дошел» и «до» и «площади» и т. д.).
Несказанно ужасает меня и наполняет отчаянием, что я себя таскаю по этим местам, как что-то еще более неизвестное, чем все неизвестные места. Любое животное, гад ползучий, рак, любой придуманный монстр, любая галактика доступнее мне и ближе, чем я сам (банальная мысль?).
Годами стараешься кем-нибудь стать, и кем в конце концов становишься? Рекой событий в настоящем, бурным потоком фактов, имеющих место сейчас, той холодной минутой, которую ты переживаешь и которая не в состоянии напомнить хоть что-нибудь. Пучина — вот что твое. Ты даже