По утрам мама рано вставала. Она работала: учительницей и переводчиком. Как только она выходила из комнаты, которую мы делили еще с одной семьей, я, чтобы увидеться с госпожой Саулите, бежала к доске объявлений возле кухни, на которой вывешивались сведения о тех, кого переводят в другие лагеря. Я знала, что и сама не сегодня завтра могу оказаться в грузовике, который увезет нас отсюда.
Некоторым семьям из лагерей для перемешенных лиц повезло больше. Из других британских распределительных пунктов, таких же, как в Берлине, их сразу отправляли в лагеря сроком на четыре-пять лет. Они обживались, по крайней мере, обустраивались с минимальными удобствами. Заводили огород и тайком от администрации выращивали кур и гусей, так как начальство делало вид, что не замечает живности не крупнее свиньи. Но самое главное — дяди и тети, двоюродные сестры и братья, бабушки и дедушки — все могли жить вместе. Дети успевали подружиться и были уверены, что дружба будет продолжаться долго.
А наша семья попала в группу, которую англичане перемещали из лагеря в лагерь, так как частные дома постепенно возвращали владельцам, солдат увольняли из армии и надо было уменьшить количество подразделений, чтобы ими было легче управлять. За пять лет мы переезжали примерно раз десять. Иногда в армейских казармах, бараках или реквизированных армией частных квартирах нам доставались неплохие помещения, но даже они выглядели мрачно, потому что вместо высыпавшихся во время бомбежек стекол в окна были вставлены доски, и внутри всегда было темно. Постели и тюки лежали и под окнами, так как отчаянно не хватало места. Комнаты были разгорожены одеялами, простынями, картоном, фанерой, словом, всем, что могло создать иллюзию отдельного помещения. Ходить было трудно, разве что боком. Говорили шепотом. Если кто-то ссорился, все делали вид, что не слышат. Не соблюдая правил приличия, без умения владеть собой жить здесь было невозможно.
Иногда бабушка жила с нами, иногда в каком-нибудь другом лагере вместе с сыновьями. Я знала, и не без основания, что как только мы устроимся, как только я с кем-нибудь подружусь, придет сообщение о том, что нам надлежит переезжать в другой лагерь. И новое место за колючей проволокой покажется еще мрачнее, потому что мы там никого и ничего не знаем.
Когда, в какое утро нас разлучат с госпожой Саулите? Скоро ли придется пережить еще одну потерю?
Но между переездами были свои радости. Где бы мы ни жили, почти везде женщины огородничали. Они собирали и выменивали семена редиса, моркови, огурцов, пересаживали лесную землянику, выкапывали мелкие розовые и белые маргаритки и красные астры, которые пышно цвели вдоль обочин заброшенных дорог. Под окнами набитых людьми бараков цвел душистый горошек, аромат его доносился в комнаты. Первый раз, было это в июне, созрел зеленый горошек, и госпожа Саулите сварила чудесный зелено-белый суп из порошкового молока и горошка, он даже отдаленно не напоминал ту серо-зеленую баланду, которой кормили нас в столовой. Она налила мне полную тарелку и беседовала со мной, пока я ела.
Капитан Вилциньш, который когда-то учился в Париже, осуществлял административное руководство лагерем на редкость решительно и изобретательно. Он приказал снести два барака и на цементном фундаменте уборной устроить фонтан. Капитан Вилциньш, прямой как на параде, с тросточкой в руке, с развевающимся на ветру белым шелковым шарфом, наблюдал, как его указания воплощаются в жизнь. Он уже видел, как здесь будут развеваться флаги всех наций, проживающих в лагере, как за одну ночь появятся деревья, и люди вечерами будут прогуливаться по тенистой площади. Вскоре мы забудем и о возросшей тесноте в бараках, которая компенсируется повышением качества общественной жизни. Забудем и вытоптанный газон на площади, и незнатное происхождение сверкающего фонтана. Но даже на церемонии открытия Площади героев, во время которой поток речей не иссякал, вода в фонтане булькнула и исчезла, словно вновь напомнив о своих истоках. Вечера мы проводили на открытой площадке, расположенной в другом конце лагеря, избегая площади, которую очень скоро переименовали в Аллею Отхожего Места.
Но в то утро вода била вверх. Направляясь к госпоже Саулите, я видела струйки фонтанчиков. Нашей фамилии в списке не было, а новый список раньше вторника, то есть через четыре долгих дня, не появится. В струях фонтана играла радуга, землю еще не вытоптали, трава не побелела от пыли.
Я бы каждую свободную минуту проводила с госпожой Саулите, если бы мама разрешила и сама госпожа Саулите не возражала. И так уже госпожа Саулите посвящала мне больше времени, чем можно было мечтать. Каждый раз, когда я стучалась в ее дверь, мне казалось, что она меня прогонит, и приходила в восторг, если она приглашала зайти.
Она разрешала мне копать и полоть под ее окном, из которого открывался вид на фонтан капитана Вилциньша. Она показала мне, как выкапывать шиповник, не повредив корни, как осторожно надо завернуть куст в мешковину, перенести в лагерь и посадить. Однажды утром она велела мне пересадить целый ряд маргариток.
— Они останутся здесь навсегда, даже когда ты уедешь, — сказала мне госпожа Саулите.
— Но я же их не увижу. А я здесь еще долго пробуду? — Может быть, госпоже Саулите что-нибудь известно.
— Ну, может, и не долго. Зато маргаритки будут счастливы, что растут в таком уютном месте, в таком солнечном уголке. Они будут тебе благодарны за то, что ты их посадила. И долго еще будут цвести, даже когда тебя здесь не будет. Твоими заботами мир станет краше.
Эти ее слова были воистину подарком, любовь к цветам и саду она подарила мне на всю жизнь, и эта любовь в горькие минуты не раз помогала мне выстоять.
Но в то время я еще не могла этого оценить.
— Я хочу здесь остаться, не хочу больше никуда переезжать, — возразила я.
— Я знаю, дорогая, — сказала госпожа Саулите, — но ведь это ненастоящая жизнь. Ведь не оставаться же здесь навсегда. У каждого должен быть дом и работа, чтобы планировать будущее, смотреть вперед.
Я опустила голову, продолжая неумело подкапывать корешки маленьким совочком, единственным садовым инструментом госпожи Саулите. Мне не понравилось, что разговор принял такой оборот; все это я уже слышала.
Мужчины задавались вопросом: «Какой смысл жить? Мы — юристы, хозяйственники, инженеры, архитекторы, политики — погибаем здесь без дела. Мы можем только ждать. Наше образование здесь ничто. Мы безработные».
И мама обычно с горечью произносила: «Художники без красок и холстов, крестьяне без земли и скота, плотники без рубанка и материалов, музыканты без инструментов. Какой же смысл в нашей жизни? У нас с отцом есть, по крайней мере, хоть какое-то занятие».
Я огорчалась, что родителей никогда нет дома, но я слышала, как другие с завистью говорили о том, что у них есть работа. Отец произносил проповеди во время богослужений, на похоронах и на свадьбах, утешал скорбящих, устраивал чтение Библии для молодежи, работал в административном совете и иногда даже принимал участие в церковных конференциях за пределами лагеря. Он преподавал историю религии, в частности лютеранства, обязательный предмет в основной школе, в средней школе читал лекции по теологии и философии.
Мамы тоже никогда не было дома. Она преподавала латышский и немецкий язык в основной школе и французский и латинский — в средней. Она предложила использовать ее знания русского языка, но воспоминания о насилии русских были еще так свежи в памяти, что желающих учить его не нашлось. До позднего вечера она работала как переводчик в бюро лагерной администрации. Иногда по вечерам ходила вместе с папой на семейные церемонии и церковные мероприятия.
— Так жить трудно, — сказала госпожа Саулите, — трудно, но не безнадежно.
Она достала изящный серебряный портсигар с выгравированными на его крышке лилиями, который всегда носила с собой, посмотрелась в него, как в зеркало, подкрасила губы темно-красной до черноты помадой. Потом с довольным видом пропустила сквозь пальцы свои золотисто-каштановые волосы.
— Кто знает, может быть, сегодня случится что-то необычное. Но, как бы там ни было, пока ждешь, тоже ведь можно хорошо выглядеть.