Мы сделали книксен, поблагодарили.
— Бежим, — прошептала Галина, и мы так и сделали — умчались со скоростью ветра, даже одеяло оставили, за ним я пришла потом.
Спрятавшись в уборной, в самом надежном месте, мы видели, как военные пересчитывают бараки, что-то измеряют, обсуждают, курят.
— Ты не должна была так говорить, — сжимая апельсин в руках, сказала я, уверенная в своей правоте. — Они теперь заберут всех поляков. — То, что и с русскими может что-нибудь случиться, мне было совершенно безразлично.
— Надеюсь, что так и будет, — прошипела Галина. — Мерзкие поляки, мерзкие немцы, мерзкие русские, я хочу, чтобы они забрали и всех мерзких латышей.
— Не говори так, Галина.
— Буду. Надеюсь, они выстроят их всех в ряд и расстреляют. Как я всех ненавижу!
— Галина, пожалуйста.
— Буду говорить, что хочу. И надеюсь, что, прежде чем тебя расстрелять, они разденут тебя догола, ты тоже одна из мерзких латышей, вы всегда держитесь вместе, я тебя ненавижу! — Галина уже кричала.
Слова были горькие, а апельсин, как и кока-кола мадам Саулите, — удивительно вкусный. Мама похвалила меня за то, что я принесла его домой, чтобы поделиться с другими. Она рассказала, что когда-то в Риге ела апельсины, давным-давно, еще до того, как вышла замуж. Их подавали с белыми хрустящими сухариками, с ароматным кофе со сливками и мягким сыром. Они пробовали их вместе с папой. Он тогда сказал что-то смешное, и она долго смеялась.
Мама надрезала кожуру, аккуратно почистила апельсин, разделила на дольки. Внутри он был красноватым, белые семечки скользкие и горькие, нежная мякоть таяла во рту. И я пообещала себе, что настанет день, когда я съем целый апельсин, и не один, как только захочу.
Я почувствовала облегчение, когда мама, когда все было съедено, занялась своими делами и ни о чем меня больше не расспрашивала.
— Ах так? — рассеянно покачала она головой, когда я ей сказала, что военные неожиданно остановились и дали нам с Галиной по апельсину.
После этого случая, когда по тихой дороге проезжал грузовик, когда появлялось новое объявление, когда я замечала, что Галина как бы не видит меня, я пугалась, что вот сейчас соберут всех поляков, наденут на них наручники и выдадут русской армии. Но ничего не произошло.
Постепенно воспоминания о коварстве военных и Галининой злобе поблекли, я вспоминала аромат и вкус апельсина, мякоть под кожурой, которая делится на дольки, и счастливое лицо мамы.
Мама редко бывает с нами, но и в эти минуты выглядит усталой и печальной. Я смотрю, как она собирается на крестины и свадьбы, на которых совершает обряд мой папа. Она вздыхает и рассматривает единственное выходное темно-синее шерстяное платье, сзади высиженное до блеска. Рассматривает его на свет, потом достает два комплекта белых воротничков и манжет, они тоже почти прозрачные от долгой носки, один льняной, второй из кружев, еще раз вздыхает и какой-нибудь из них надевает.
Иногда мама вовлекает в эту процедуру и меня.
— Иди, подержи зеркало, — говорит она. Я стараюсь удержать прямо трехдюймовый осколок, бывший когда-то идеальным овалом.
Мама зачесывает назад волосы и укладывает их в тугой аккуратный узел на затылке. И отчего-то ее замедленные сдержанные движения вызывают во мне щемящее чувство. Мне хочется броситься ей на шею, плакать, хочется, чтобы она меня утешила. Но я сдерживаюсь. Мне что-то мешает, какая-то нить оборвалась между нами, и я не знаю, как ее соединить.
Мамины волосы кажутся жестче и кудрявее, руки жилистее и грубее, чем когда-то в детстве, когда она меня укрывала одеялом перед сном.
К воротничку мама прикалывает свое единственное украшение из Латвии, янтарную брошь, и вздыхает. Мне снова хочется услышать рассказ о том, как родители этот темный, прозрачный камень нашли в песке на побережье Балтийского моря, как папа его отполировал и вставил в серебряный ободок в том году, когда они поженились, когда счастье их было полным, безмятежным. Но я об этом не прошу.
Мама трет царапины и пятнышки на его поверхности. Скорее всего, она думает о том, как его топтали солдатские сапоги, а не о том, как сотни лет шлифовали волны Балтийского моря. Мне так хочется, чтобы я снова смогла попросить ее улыбнуться, но вместо этого я улыбаюсь сама.
— Когда ты вернешься?
Она не отвечает, но я не отстаю:
— Кто еще будет в гостях?
— Никого особенно не будет.
— А кто-нибудь из моих учителей будет? У вас там будет что-то интересное?
Я была ошеломлена, когда узнала, что учительница пятого класса Лазда была застигнута в общей кухне с сигаретой. Я хотела рассказать об этом маме, может быть, и она тогда рассказала бы мне какую- нибудь тайну об учителях, и мы могли бы это обсудить.
— Я думаю, все будет как обычно, — говорит она сухо. — Сходи за спичками и зажги одну.
Я смотрю, как спичка горит, потом задуваю огонь, дую, чтобы она остыла, и подаю маме — подчернить брови.
— А капитан Вилциньш тоже будет?
— Да. Он всегда приходит. Я же сказала, что все будет, как обычно.
— Он будет сидеть с тобой рядом? И целовать тебе руку?
Госпожа Саулите, несмотря на всю свою любовь к сержанту, не отвергала возможности романтических отношений и с капитаном Вилциньшем. Вот где идеальный любовник — мужественный, поведение безупречное. Я надеялась, что мама мне скажет, что капитан Вилциньш ею все время восхищается, хотя он слишком уважаемый и слишком благородный, чтобы открыто выражать свои чувства, что она по-прежнему обладает властью над ним и другими мужчинами. Я хотела, чтобы она светилась так же, как когда-то в Латвии, толкая велосипед перед собой по дорожке, собирая землянику, вдохновляя на сочинение музыки.
— Может быть, капитан Вилциньш и сядет рядом, — говорит мама таким тоном, как сказала бы, что, может быть, начнется дождь.
Вопросы мои иссякают, я просто наблюдаю за ней.
— Ты сделала домашнее задание? — заканчивая, спрашивает она.
— Да.
— И новое стихотворение выучила?
— Да, правда, правда.
— Все же перечитай еще разок. Главное учиться. Помни, что богатства души у тебя никто и никогда не отнимет.
— Да.
— Ну, — вздыхает она, еще раз бросив на себя взгляд в зеркало, — вся надежда только на образованность.
Мама умолкает и широким жестом обводит комнату, а затем и свое лицо.
— Бессмысленно полагаться на что-то другое, — произносит она.
Но иногда мама становилась очень энергичной. У нее появилось новое занятие, которое требовало огромной отдачи сил: она стада опекать людей психически неуравновешенных и со склонностью к самоубийству, или, как все их тогда называли, сумасшедших. Она бывала у них, вникала в их жизнь, выслушивала истории, которые другим казались непонятными, не заслуживающими внимания, искала оправдания их взглядам и поведению, заботилась о них.
Одной из ее подопечных была Вилма, высокая, бледная, неуклюжая пятнадцатилетняя девочка, которая в школе ни с кем не разговаривала и ни на что не реагировала. Медленно, проявляя огромное терпение, мама разговорила Вилму, и девочка маме доверилась. Оказалось, мать не хотела рожать Вилму, а