вот младшего сына, подвижного восьмилетнего мальчика, она любила. Во время бомбежки Дрездена мать погибла. А бабушка, суровая, непреклонная старая женщина, на руках которой осталось двое детей, продолжала Вилитиса баловать, а Вилму ругать. Об отце Вилмы никто ничего не знал с тех пор, как русские солдаты отправили его рыть окопы, но моя мама считала, что отец ее не вернется. Однако Вилму она убедила, что отец горячо ее любит.
Когда Вилма заговорила о самоубийстве, мама часто сидела возле нее ночами, опасаясь, как бы чего не случилось. Мама не придерживалась общепринятой точки зрения, будто те, кто обещает покончить с собой, никогда на это не решаются. Потом Вилма стала исчезать, оставляя маме записки. Она уходила в лес вешаться, на речку топиться, на железнодорожную насыпь — прыгать вниз на острые камни. Мама уговаривала администрацию лагеря отправить людей на поиски Вилмы и сама ходила с ними. Однажды она привела Вилму к нам домой, укутала шарфом, растерла ее холодные руки, пыталась заставить ее выпить чего-нибудь горячего и взяла с нее обещание, что та никогда больше не предпримет попытки покончить с собой.
Когда Вилму все-таки отвезли в приют в Бремене и бабушка совсем перестала ею интересоваться, мама ездила ее навещать, несмотря на все сложности. Она посылала ей посылки на Рождество, Пасху и в день рождения и регулярно писала письма. Она пыталась хоть что-нибудь понять из полудюжины листков, которые прислала Вилма в ответ, с трудом разбирая ее корявый почерк. Мама утешала Вилму, когда в бременской клинике та забеременела от женатого санитара, а он на ней не женился, как обещал. В список опекаемых мама включила и ребеночка, бледное маленькое существо, и искренне переживала вместе с Вилмой, когда девочка умерла.
Другим маминым подопечным был господин Бандерис. Длинный, трясущийся и такой худой, что все смеялись — встань он боком, его и не увидит никто. Господин Бандерис часто сидел около мамы. Он собирал полевые цветы и сушил их в Библии; он старательно, печатными буквами писал письма политикам. С мамой он главным образом обсуждал, во имя чего готов пожертвовать собой. Не предложить ли принцессе Маргарет выйти за него замуж, когда она станет старше, хотя ему, откровенно говоря, она кажется не очень-то красивой. Он с радостью пошел бы на это, лишь бы избавить британскую нацию от такого позора — их принцесса старая дева. Британцы так хорошо к нему отнеслись, поэтому он готов на все. Или предложить руку и сердце герцогине Виндзорской, тогда британцы получат обратно своего старого короля. Он сделал бы вид, что не замечает, как костлява герцогиня.
Вся семья господина Бандериса была депортирована в Сибирь, и он истязал себя за то, что в это время его не было дома и его не увезли вместе со всеми. Он страдал от того, что им пришлось идти босиком по снегу и по льду; он знал, что они голодают.
Мама заставляла его есть, но вскоре он вообще отказался от еды и его пришлось поместить в клинику. В последнем письме, которое получила мама от господина Бандериса, тот просил, чтобы она перевела и отправила его письмо президенту Трумену. Он считал постыдным, что дочь президента такая некрасивая, но она не должна из-за этого оставаться старой девой, так как он, господин Бандерис, готов принести себя в жертву. Он женится на ней, он сделает все, чтобы она была счастлива, он спасет Америку от бесчестья — не годится дочери президента всю жизнь оставаться безмужней.
Кроме Вилмы и господина Бандериса, у мамы еще чуть не дюжина подопечных. Большинство нам с сестрой не нравятся, нас раздражает их присутствие и мамина забота о них.
— Смотри, вон идет еще один из маминых ухажеров, — шепчет Беата при виде господина Бандериса, который, согнувшись в три погибели и прячась от ветра, переходит площадь, замкнутую бараками. Она подходит ко мне и берет меня за руку.
— Тупой, тупой, тупой Бандерис, — шепчу я.
— И она тоже тупая, тупая, тупая, — говорит Беата.
— Тихо, не называй ее так, — бормочу я, глядя, как мама спешит ему навстречу, заботливо берет под локоть и помогает зайти в дом. Я страстно желаю, чтобы ветер обоих опрокинул.
— И совсем не такой он сумасшедший, как прикидывается, — продолжает Беата.
— И Вилма, она тоже притворяется, — добавляю я.
Мы с сестрой, как и многие вокруг, считали, что психически неуравновешенные люди только притворяются и что им просто надо взять себя в руки и «перестать кривляться». Ну что страшного с ними случилось? Другим было еще хуже.
Жалобы в лагере были не в чести; от нас требовались самообладание и дисциплина. Нужно стоически переносить болезни, отсутствие имеющей смысл работы и будущее без будущего. Мы должны быть счастливы, что вообще выжили, мы не должны терять чувство собственного достоинства, не должны показывать победителям, что они не только лишили нас родины, но и морально уничтожили.
В конце концов, в тот страшный Год террора, 1940-41, во время русской оккупации, тысячи латышей были депортированы, их пытали и убивали; еще тысячи были арестованы в годы немецкой оккупации, за которой в 1944 году последовали годы русской оккупации. (Русская армия ушла из Латвии только в 1994 году, но немало бывших военных и других русских живут там до сих пор.)
Словно звон кладбищенских колоколов до нас доходили сведения о родственниках и друзьях. Сниегса, талантливого, даровитого музыканта, сослали. Может быть, он копает канавы или валит деревья в трудовом лагере в сибирской вечной мерзлоте, вместо того чтобы сочинять религиозную музыку, пронизанную любовными фантазиями. Человек далеко не крепкий, он, может быть, уже умер; если же нет, то наверняка обстоятельства оказались сильнее его. Но если даже он выживет, руки его исковерканы и дух сломлен непосильным трудом.
Эльвира тоже умерла. Она попала под перекрестный огонь русской и немецкой армий километрах в двух от дома пастора, так и не отыскав маминого свадебного платья. Мама молила Бога, чтобы он ниспослал наконец Эльвире покой, вот и не мучают ее больше мысли о любимом брате, которого отравили нацисты.
Тетушек и дядюшек, оставшихся в Латвии, тоже всех раскидало. Папа родом из большой семьи, их было шестеро братьев и сестер. Как и в семь лет, когда после смерти родителей все разбрелись кто куда, он опять потерял их. Оскара приговорили к принудительным работам в Сибири, Анна пропала без вести, Лилия была тяжело больна и не оставалось никакой надежды, что она поправится. Письма Вилису возвращались нераспечатанными. Милде не разрешили жить в Риге, отправили в колхоз. Если бы она получала письма из-за границы, ее бы арестовали и расстреляли.
Я приказала себе не думать о дядюшках и тетушках, которых почти не знала, но помнила так отчетливо. Плакать о них значило бы жалеть себя, расслабиться. Тетя Милда в пурпурно-красном шелковом платье и в красных туфлях на высоких каблуках, которые мне так нравились, дядя Оскар, почти что самый любимый — потому что умел шевелить ушами, — обоих нет и их надо забыть. Как и двоюродных братьев и сестер, друзей и соседей.
Я любила лежать в постели и слушать, как родители шепотом говорят о них. Я старалась отогнать картины, которые все время возникали перед моими глазами, — красная кровь, которая медленно свертывается вокруг дырок, оставленных пулями на лице и груди Оскара и Милды. Я ругала себя, что столько думаю о них. И хотя они были живы, родители боялись им писать, опасаясь, как бы не навлечь на них репрессии. Я никогда больше их не увижу, мне надо заставить себя их забыть. Я была уверена, что со мной не все в порядке, раз я не могу этого сделать.
Каждый год 14 июня, в день, когда начались массовые аресты латышей в 1941 году, в лагере проходила торжественная церемония. День начинался с приспущенных флагов, произносились речи, звучала печальная музыка. Все клялись не забывать сосланных, замученных и убитых. Мы клялись никогда не забывать Латвию, маленькую, беззащитную, прекрасную страну, где растут белые березы и смолистые сосны, которая завоевана, разорена, потеряна.
По сравнению с другими Вилме и господину Бандерису не на что было жаловаться. Я же, по сравнению с другими, тем более должна радоваться и чувствовать себя счастливой. Нашей семье повезло, мы все чудом спаслись. Но когда отец сказал, что он возносит хвалу Господу, который спас и уберег нас, меня стал душить гнев.
В Год террора, когда я была слишком маленькой, чтобы что-то запомнить, мои родители значились в списках подлежащих депортации. Но одна женщина из отцовского прихода, которая видела список тех, кого наутро должны были вывезти, среди ночи перешла реку, чтобы нас предупредить. Родители со мной и