вслух читала последний абзац книги, где мальчик испытывает непреодолимое желание говорить и слова, «исполненные тяжелого смысла, подступали к самому горлу».

Меня притягивала и сама личность Ежи Косинского. Как сумел он перевоплотить свой жизненный опыт в литературу? Я проглатывала все его романы, как только они выходили, переживала, что пропустила беседу с ним в вечерней телевизионной программе, хранила все интервью с ним, изучала его лицо. По дороге домой меня одолевали фантазии. Вот я встречаю его в самолете, между нами завязывается разговор. Я понимаю его как никто, и он меня понимает. Я могла бы стать не то чтобы музой, но хотя бы героиней его книги. Он написал бы книгу о девочке и ее маме и посвятил бы книгу мне.

Но как было бы в жизни? Герои Косинского привлекали меня и в то же время отталкивали. Часто я предлагала ему более упрошенный вариант отношений между героями. Зачастую леденящее чувство вызывали во мне эпизоды, описывающие садистский, приравненный к спорту секс, грязное отношение к женщинам, безнравственность, но больше всего — безудержное желание мстить. Если бы я разозлила Косинского, он и меня мог бы уничтожить, как Тарден, который заманил Веронику в радиационное поле, о чем она и не предполагала. И я хотела, чтобы это случилось.

В моих фантазиях Косинский всегда в конце концов произносил: «С тобой ведь ничего подобного не произошло. И сравнивать нечего. Я шесть лет был разлучен с отцом и матерью, я всю свою семью потерял в Холокосте, война меня сломала. Ты лучше помолчи».

Пленник своей боли, Джо ничего не хотел слушать о чужих страданиях. «Действительно, лучше помолчи», — присоединялся он.

А сейчас, в мамином саду, я думала о ее жизни, о ее победах, не о своих. В семьдесят лет маме присвоили степень доктора филологии по сравнительному литературоведению в Индианском университете.

— Хочешь, я позвоню в «Indianapolis Star» и расскажу им о тебе? О том, чего ты добилась, несмотря на все трудности. Они обязательно написали бы о тебе.

— Нет, — отвечает мама, хотя я понимаю, что она довольна. — Я не хочу, чтобы об этом писали в газете. Они поднимут шум, что мне семьдесят лет, этим они станут восхищаться, но не поймут, что жизнь моя — постоянное преодоление, борьба. Или напишут, какая же я «милая». А это еще хуже.

— Но ты могла бы рассказать репортеру о том, что для тебя было важным — что ты девочкой покинула Россию. О том, что твой отец и дядя Жанис верили, что женщины должны быть образованными, о том, как тяжело тебе пришлось работать в Америке. И несмотря на это ты окончила университет как член «Phi Beta Kappa» и получила докторскую степень в такой сложной области. Это не просто успех.

— Их не интересует, легко это было или нет. Они этого не поймут. Скажут — зачем ей докторская степень, да еще жене пастора? Лучше бы мужу больше помогала. На благо общины надо было больше работать, скажут.

— Но ты ведь могла бы рассказать, что мыла посуду в ночном ресторане, что работала на консервной фабрике, какие руки у тебя были, ошпаренные, израненные. И о том, что изучила английский, читая Достоевского, и о разговорах с Дейвидом…

Она расцветает:

— Ты помнишь Дейвида?

— Да, того помощника официанта. Он ведь был помешан на музыке. Все рассказывал тебе о джазе, а ты ему помогала с немецким.

— Знаешь, он и в самом деле в жизни кое-чего добился. Он преподает в музыкальной шкоде в Индиане, я видела его имя в каталоге. Минувшей весной симфонический оркестр Индианаполиса исполнял одно из его произведений. Разве это не победа? Его вообще никто не замечал, ведь он был черный. Они считали, что черные, как и мы, иммигранты, должны быть счастливы, что работают на американских кухнях, обслуживая богатых, потому что слишком тупы, чтобы выполнять другую работу.

— Просто прекрасно, что Дейвид добился таких успехов. Почему ты ему не напишешь? Он бы обрадовался, получив от тебя весточку.

— Нет. Я убеждена, что он тоже хочет забыть «La Rue». Это было так унизительно. Целыми днями все только и говорили о врожденной музыкальности негров и смеялись, когда черный заводил речь о теории музыки и собирался стать профессором. Да, каждому из нас приходилось с чем-то мириться, добывая пропитание. Но сейчас я никому из «La Rue» не хочу предоставить шанс самодовольно пыжиться, что когда-то они позволили нам выполнять эту жуткую работу за столь унизительные гроши.

Мы вспоминаем «La Rue», Парк-авеню, Индианский университет. Внезапно она спрашивает прямо в лоб:

— Как тебе кажется, у Беаты все в порядке?

— А что? — меня тоже гложет какое-то неясное ощущение — там что-то не так, почему она в разговорах со мной никогда не упоминает об Улдисе? Хотя и я о Джо рассказываю мало.

— Я беспокоюсь за нее. Столько лекций, и она еще продолжает работать в Техасском университете, у нее не остается времени на докторскую диссертацию.

Я почувствовала невольный укол ревности. Мама переживает за Беату, но ни разу не спросила, как справляюсь я. Ни одного одобрительного слова не услышала я от нее, а ведь я уже трижды защитилась, о поздравлениях и речи нет.

— Трудно работать и писать диссертацию, — соглашаюсь я. — Надеюсь, у нее получится, надеюсь, что с нею и с Улдисом все в порядке.

— Да. Я тоже надеюсь. Чем он весь день занимается, пока она в университете? Вот у кого времени достаточно, чтобы завершить свою диссертацию.

Для меня самой полная неожиданность столь конкретный разговор с мамой. Может быть, это первый из многих, которые еще последуют.

Во всем остальном мама была со мной сдержанна и холодна, как обычно. И хотя сейчас мы с ней одного мнения о Джо, это нас не сблизило. Разрыв в наших отношениях гораздо серьезней; корни его на той песчаной тропинке, где мы с ней боролись, пожалуй, они уходят еще глубже, во времена ее первых утрат и начавшихся вслед за этим скитаний, в те времена, когда она всегда смотрела вдаль, и мысли ее были далеко от дома.

Но так или иначе, мне казалось, что моя поездка к родителям удалась, не то, что прошлой зимой. Тогда в ее взгляде, когда она здоровалась со мной, читалось осуждение. Выражение лица не изменилось, когда она открыла коробку из золотой фольги, в которой лежала кремовая шелковая блузка, я купила ее, вспомнив, какие вещи она любила носить в Латвии. Я испытывала жгучее желание хоть как-то изменить наши отношения и вручала ее с надеждой.

Мама бросила безразличный взгляд на тяжелый шелк в прозрачной бумаге и закрыла крышку.

— Спасибо, — сказала она.

Она сделала вид, что забыла коробку на полу в гостиной, где та и пролежала до самого моего отъезда.

В самолете я не смогла сдержать слез, заплакала при Джо, у него на глазах, не дождавшись, пока останусь одна. Пораженный, Джо не удержался:

— Послушай, малышка, кончай! Брось ты все время думать о прошлом, это действительно твоя самая большая проблема. Признайся, ведь тебе здорово понравилось в Европе во время войны. «Солдат, солдат, дай шоколад». Спорю, ты страшно любила это повторять.

Когда я и на это не отреагировала, он сказал:

— Ну, Иисус твою Христос, с чувством юмора у тебя совсем паршиво. Не знаю, кто бы еще это стерпел. Пожалуй, тебе надо выпить чего-нибудь покрепче.

Самолет приземлился в промежуточном аэропорту, и мы вышли, но когда вернулись, у турникета на контроле образовалась большая очередь из тех, что путешествуют во время Рождественских каникул. Джо крепко ухватил меня за локоть и стал проталкивать вперед.

— Мою жену только что выпустили из психиатрической больницы, — театрально шептал он, чтобы слышали все. Мы сели в самолет вовремя, сложили свои пальто и вещи, устроились поудобнее и

Вы читаете Женщина в янтаре
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату