Быть может, оттого, что хватило духу бросить прошлому вызов, доказать, что и с ним можно справиться, коли не отводить взгляда от его пустых и бездонных глазниц. Конечно, помогла ему в том Роксана и жадная ненависть к ней, к ее смешливому, неуязвимому призраку. Неуязвимому до тех пор, пока Цоцко не нашел ключ к дверям, за которыми пряталось все былое и бывшее. Раздобыть к ним отмычку означало проникнуть туда, куда путь остальным был заказан: в заповедное таинство истинной власти. Потому что расправиться с тем, что случилось, что было вчера, что ходило за ним по пятам всезнающей, мстительной тенью, означало еще и способность к бескрайней свободе, ибо если нет прошлого — нету границ, нету даже начала, нет ни истока, ни русла. Есть лишь собственный миг твой, которому ты полноправный хозяин, все остальное ему только служит. Этот звенящий весенними грозами миг подобен в своей протяженности небу. Он был так близко... Так рядом к Цоцко...
Но потом все сломалось. Отчего, он не знал. Кто сыграл с ним жестокую шутку? Почему Казгери утверждал, что нашел он оленя не там, куда был тот подброшен (рукою Цоцко, рукою судьбы, как он думал, ведь судьба в те покорные дни подчинялась ему же, Цоцко!), а там, куда его перенес переменчивый, ветреный случай?.. Кто подстроил ему западню? Казгери просто шел за его же подсказкой, но в последний момент отчего-то расслышал не то. Стало быть, их вдвоем обманули. Но кто?!
А ведь прошлое было так беззащитно, так хрупко, так мелко, когда он в первый раз уложил его бронзой в ладонь... В ту минуту он осознал, что оно очень лживо, потому что стремится спастись красотой. Перебрав одну за другой все фигурки, Цоцко испытал отвращенье: они были неправдой, ибо были запретно, бесстыдно прекрасны, воплотив в поседевшем металле, казалось, само совершенство — так стройны были линии в них, так четки овалы, безупречны и слишком уж живы тела... Цоцко понимал, что так не бывает. В мире все по-другому, он скроен не так. В мире нет ничего, кроме жажды. Жажда эта безжалостна и совсем не похожа на красоту.
Так что расстаться с фигурками для Цоцко труда не составило. Обменять бронзу на золото было, правда, сложнее, но и с этим он быстро управился — покуда племянник его копошился убогим сознаньем в бреду. Выбрав в крепости самую огромную домину, отстранившуюся гордо от улицы узором чугунных ворот, Цоцко рассудил, что именно здесь ему улыбнется удача: по всему было видно, что хозяин (оказался им молодой генерал с блестящим расшивом погон) больно падок до красоты. Столковались они полюбовно в неделю. Осторожный Цоцко не спешил продавать все зараз, дав понять, что есть у него про запас много больше того, что готов он сейчас показать. А когда привез в крепость последнюю горсть безделушек, не забыл намекнуть, будто все, что он обменял до сих пор, — чепуха. Будто есть у него кое-что поприличней... На обратном пути оставалось ему притвориться, что не чует копыт за собой, беглых звуков наивной, петляющей слежки, а потом подстеречь ее за большим валуном и неспешно, держа под прицелом, раздеть — догола. Было весело видеть, как тот офицер (адъютант, Цоцко даже слово запомнил), прикрывает фуражкой свой срам и отчаянно хочет совсем не бледнеть, пока он его грабит. Так к надежному золоту через час с небольшим прибавилась ненадежная (с генеральской конюшни!) кобыла. Развернувшись, Цоцко в тот же день обменял ее в той же крепости на хорошую горсть таких же чеканных монет. Удача ему опять улыбнулась, подтверждая его правоту: чем ты больше берешь, тем тебе больше должают. Развязав адъютанта, Цоцко попросил: «Дай мне слово, что будешь мне мстить». Тот смолчал, и Цоцко рассмеялся.
Как давно это было!.. Сейчас ему кажется, будто он опоздал, упустил будто, что-то рассыпал. Все не так. Все свершилось помимо него, а он одурачен и больше, чем раньше, пронизан насквозь, как тоской, переменчивым, призрачным прошлым. Он не смог с ним расправиться, не совладал. Разбудить его, выкрасть, продать и нажиться было все-таки мало — оно защищалось бессмертьем, сея новую смерть наяву и плодя чрез нее свою силу. Неужели же это и есть тот последний секрет: чем стремишься упрямей убить неугодное прошлое, тем прочнее ты вязнешь в нем, словно в топи или в грязи?..
Кабы не было так, отчего же тогда его дочь задохнулась под тенью Роксаны?.. Отчего, как исчезла Дзака, ее прошлое будто переселилось в Цоцко и гнетет его черным бессмысленным грузом? Отчего за спиной у него всегда будто бездна, громадная бездна с глазами?.. Отчего он стоит посреди поглотившей его пустоты и не знает, зачем ему время?.. Отчего на душе у него глухота? Отчего в ней не слышно привычной горячей дыханием злости? Отчего он один, но не так, как всегда, а как будто один против собственной воли?..
Он не знал. Он пытался себе не сознаться, что знает. Майским солнцем ему опалило щеку. Он прикрылся рукой, проследил за лучом сквозь распятие пальцев, отыскал его ярость в наполненном жбане с водой, подстегнул себя жалящей прямо в глаза слепотою и пошел на нее, словно ринулся в драку с врагом. Обхватив толстый жбан плотным, в шорох, объятием, он напрягся, собрал свою силу, зубами стиснул червя сомненья, убедил себя в том, что способен поднять и котел, и всю жизнь свою вместе с тем, что в ней плавает бременем муки, крякнул, выпростал сердце, будто кулак, из груди, поднатужился, охнул и... надорвался. Соскользнул вниз пришибленным взглядом, им наткнулся на паука (тот соткал свою вязь у самого днища котла, распустив ее веером по пяди притоптанной почвы). Паутина нетронута. «Стало быть я проиграл», — подумал Цоцко равнодушно, покатился затылком на землю и сразу оглох.
День прошелся весной по его неподвижью, потрепал черный край башлыка и, не встретив ответа, пустился вприпрыжку догонять ветерком облака...
XVI
Ацамаз, Алан, Хамыц и Тотраз ставят столб посреди островка. В том памятном месте, где когда-то, теперь уж давно, Казгери раскопал из столетий свой клад. Приструнив валуном высоченный ствол тиса, они тянут веревки, пытаясь поднять этот ровный, причудливый перст над землей, что, похоже, устала скользить по реке в никуда.
По летней дороге, сквозь зной, за собой поднимая ленивую пыль, уползает в скалистую гору обоз. Впереди, на кауром коне, держит ровным надгробием почти что отцовскую спину Туган.
Вслед за ним на подводе едут два его сына с женой, а за ними, подвязаны к бричке уздой, огрызаясь, трусят придирчивой рысью три гнедых жеребца. Позади них грохочет повозка. Ею правит младший отпрыск Цоцко. Мать его сидит рядом. По лицу ее выстлался гладью покой. Если сверить его с ее пристальным взглядом (он бежит по дороге и только вперед), можно сделать вывод о том, что она еще долго не обернется, а когда обернется — затем лишь, чтоб проверить какую-то тайную радость. Ведь в повозке лежит сам Цоцко.
С той поры, что он надорвался кишкой, его мучит кровавый понос. Вот еще незадача — он не слышит почти ничего. Когда свет — все вокруг для него совершенно беззвучно. Когда тьма и он погружается в сон, — тут же звуки нахлынут враждебным согласьем и начнут изводить его пряжей гроз и ветров. Но сейчас он не спит. Сквозь брезентовый раструб повозки он смотрит на узкий, неслышимый мир. У жены его стянуты в жгут красивые косы. Если их расплести — закроют собою все тенью.
Вслед за этой повозкой бредут две кобылы. На одной из них восседает его средний сын. Самый старший обоз замыкает и смотрит угрюмо за тем, чтобы не разбредались коровы и овцы. А больше в обозе и нет ничего.
На распутье, у самого плоскогорья, Туган приручает уздою коня. Спешившись, ждет, когда из повозки выйдет навстречу для разговора Даурбекова дочь.
— Не передумала?
— Что ж сомневаться. Все в ауле еще решено. Меня-то ему еще вынести можно, но тебя... Ты же первый теперь, вдобавок на целую жизнь наперед здоровей. Не захочет он быть при тебе, чтобы быть при тебе лишь никчемным калекой. Ты же знаешь.
— Да. Ты права.
Попрощавшись, они снова садятся. Женщина лезет в повозку, он — на коня. Спустя пять минут на горе два обоза. Они вьют там встревоженной пылью кольцо. Ацырухс остается с Туга-ном. Она едет на бричке с его косоглазой женой. Казгери неспокоен. Стоит им выехать за поворот, стоит только аулу укрыться от них плечистой скалою, как он тут же, спрыгнув с брички, спешит что-то просить. Услыхав его оклик, Туган опять стопорит шаг коня, в нетерпении ждет.
— Понимаешь, совсем я забыл... Мне надобно что-то ему передать. Вот увидишь. Я потом расскажу... Дай коня. Я мигом. Туда и обратно. И сразу вас догоню...
Туган смотрит ему неприятно и жестко — будто правдой — в глаза. У того сводит спазмом желудок. Сплюнув наземь, отец произносит: