Свитку… Вот как большевики-то твои обернулись.
Сани выбрались на шоссе, и лошади пошли спорою рысью. Ольга прижалась к Глебу и шептала ему на ухо:
— Глеб… Или и правда мы с тобою в герои попадем… или просто нас прямо в Чрезвычайку везут… Но мне не страшно… А каков Владимир? Вот тебе и тямтя-лямтя… Твердый какой… Он, я думаю, как его отец будет. Дедушка! Что за прелесть наш милый дедушка. Ты знаешь, Глеб, мне с ним ничего не страшно. А Владимир… За эти дни, что он у нас, я его совсем по-новому узнала. Он мне точно показал Бога. То есть… Я всегда верила… Но всегда это было как-то ужасно, ужасно далеко… А Владимир будто взял меня за руку и показал: — вот Он… Подле… со всеми милостями Его… И тогда ничего не страшно… В Чрезвычайку так в Чрезвычайку. Везде люди… На людях и смерть красна…
Впереди длинной линией засверкало ожерелье станционных огней. Лес расступился, давая место постройкам. Феопен кнутовищем показал на огни.
— Вот и Гилевичи, — сказал он.
Ольга упала лицом на колени Глеба, повернула из-под ковра, накинутого на ноги, лицо к брату и тихо прошептала:
— Глеб… Глебушка.
Брат нагнулся к сестре.
— Нет, ближе… Я тебе на ушко… По секрету… Помнишь, как маленькими были…
— Ну, что такое? — наклоняя ухо к губам Ольги, спросил брат.
— Ты знаешь, Глеб… Я, кажется, теперь уж по-настоящему влюблена.
— В кого?
— Да в Володю, — жалобно прошептала Ольга. — Уж очень мне его жаль. Стараюсь в него совсем влюбиться.
— Ну, и как же твои старания? — улыбаясь, спросил Глеб.
— Да, кажется, ничего, — вздохнула Ольга.
Пац возвращался из-за границы в торжественном, приподнятом, великолепном настроении духа. Правда, он ничего не нашел: ни заграничных следов Белой Свитки, ни центра Братства Русской Правды… Но зато какая предупредительность! И в Auswartiges Amt на Wilhelmstrasse в Берлине, и на Quai d’Orsau в Париже, и в Foreign Ofiice в Лондоне — везде его принимали как самого почетного гостя. Особенно нянчились с ним в Варшаве. Залесский за завтраком был так услужливо любезен. Нет, «их» боятся. У Штреземана он обедал. Мальцан, его старый друг, приехавший всего два месяца из Америки, устроил ему чашку чая и пригласил на нее весь цвет советской берлинской колонии во главе с женой Горького, бывшей артисткой Андреевой.
В Париже время проходило между беседами с Эррио и де Монзи, интимными ужинами у Блюма, поездками в какие-то подозрительные кабачки с Вайяном Кутюрье, где были солдаты, матросы и даже настоящие апаши, и веселыми праздниками на Монмартре и на Place Pigalle. Он приторговал кое-кого из эмигрантов быть фиктивными подрядчиками на предмет поставки оружия «для Китая»… Почета было сколько угодно. Он только за границей понял, как сильна и крепка советская власть. В России он в этом сомневался.
Приближаясь к советской границе, Пац почувствовал, как опять стало подниматься в нем это подлое, сосущее чувство сомнения в прочности коммунистического строя.
В Стобыхве польская кондукторская бригада сменилась советской. Прицепляли советским паровоз. Сюда для Паца был доставлен вагон-салон, так называемый министерский. Это был громадный Пульмановский вагон, выкрашенный в темно-синюю блестящую краску. Посередине раньше стоял сделанный серебром вензель «Н И» и над ним Императорская корона. Теперь вензель и корона были грубо закрашены синей краской и поверх выведена красная пятиконечная звезда. На ней серп и молот.
Инженер Вишневский, начальник дистанции, выехал лично в Стобыхву, чтобы проводить Паца по своему участку. Пац ходил с ним вдоль вагона и при свете утреннего солнца видел, как из-под звезды, серпа и молота сквозили Императорские вензель и корона.
«Вот так же, — думал он, — они сквозят и везде. Десять лет мы закрашиваем и замазываем эту проклятую Империю, а она глядит отовсюду. И в инженере Вишневском, в его зеленых кантах, в его потертом черном пальто, все она же. Пальто-то, гляди, Императорских времен. Да и знания Императорские, с тех пор он не обновлял их».
По скрипящему под новыми, английскими, тупорылыми, толстыми башмаками снегу Пац подошел к вагону и вошел на площадку. Пожилой статный проводник в сером кафтане открыл перед ним двери.
— Пожалуйте, ваше сиятельство.
«И проводник, пожалуй, тоже старый, Императорский».
— Послушай, братец, — сказал ему Пац. Он считал особым шиком говорить низшим служащим «ты». — Протри-ка, таки, окна от снега. Когда приезжаешь из Европы, — обернулся он к Вишневскому, — так, знаете ли, приятно видеть родные деревни и эти православные церковки с куполами луковкой… Я с таким удовольствием думаю о завтраке в Гилевичах… Там, говорят, повар очень хороший и буфет отличный.
— Еще царских времен повар, — сказал Вишневский.
«Опять», — мелькнуло в голове Паца.
— Да, знаете, — сказал он, — когда поешь эти разные французские соусы да немецкие габер-супы, тогда начинаешь ценить настоящий русский борщ или там волжскую рыбку. Бедный Бахолдин, он-таки очень любил покушать. А вот не придется ему снова есть русскую кухню…
Поезд плавно тронулся. Все ускоряя ход, он катился по заснеженным полям и вскоре вошел в густой лес. У границы была короткая остановка. Протяжный свисток, и поезд пошел дальше.
Пац и Вишневский стояли у окна. В вагон на границе сели Выжва, Корыто, Смидин и два командира из «ГПУ».
Пац смотрел на лес, на снежные сугробы вчера расчищенного пути, смотрел на красноармейцев, закутанных поверх шлемов-спринцовок разным тряпьем, при приближении поезда вытягивавшихся в сугробах и становившихся смирно с ружьем «у ноги». Они были каждые сто шагов, везде одинаково красные, с ознобленными руками, жалкие и продрогшие. Пац видел их комолые лица, их тупые взгляды. Одни стояли лицом к поезду, другие спиною, глядя в лес, с ружьем на «изготовку» против невидимого врага.
Это зрелище привело Паца в самое лучшее настроение. Он повернулся к почтительно стоявшей за ним в салоне свите, чувствуя, как невольный прилив радости подхватывает и уносит его.
— Это очень мило со стороны военмора выслать для меня охрану. Вот, знаете, стою я и еду так… По-царски… по-императорски… И думаю… Что значит свобода! Что значит торжество революции!.. Победа социализма! Вы же знаете, кто я! Сказать-таки откровенно, я жид… Я просто жид, маленький местечковый еврейчик, университета не кончил… Я бежал от военной повинности. Я дезертир и эмигрант… И вот сбросил рабские цепи русский народ, и вы смотрите же, кто я… Я комиссар!.. Я как царь! Я вам могу сказать прямо… я столечко — бог!..
Пац чувствовал, что хватил через край, но от переполнявшего его сознания своего величия не было сил сбавить тона.
— Вы, — обернулся он к Вишневскому, — вы простите, я все не запомню вашего имени и отчества. Это такой глупый русский обычай обзывать по папеньке…
— Михаил Алексеевич, — сказал инженер.
— Да, Михаил Алексеевич, — Пац закурил дорогую сигару. — У русских, — острил он, улыбаясь и показывая золотые зубы, — у русских, знаете, если хотят вежливенько назвать вас, говорят по папеньке. Ну а если хотят, хэ-хэ, вас обидеть, то называют по маменьке… Большое, хэ-хэ, почитание родителей. А вы скажите, Алексей Михайлович, вам-таки случалось провожать по дистанции бывшего Государя?
— Как же… Случалось.
— Ну и что?.. Как?
— Сидели в салоне. Государь всегда интересовался всем, расспрашивал о службе… о семейном положении… угощал папироской… кофе…