— Вы, хэ-хэ, гляди, папиросочку-то на память хранили?
Инженер промолчал.
— Да, — обернулся Пац к Выжве, — это же, знаете, ужасная вещь воспоминания прошлого… Это же яд… Это опиум. Вам, Алексей Михайлович, сколько лет?
— Мне пятьдесят два.
— Вы в партии?
— Беспартийный…
— Ну вот, хэ-хэ, и я, как ваш прежний Государь, вас расспрашиваю… Хэ-хэ… Тоже потом будете рассказывать… «С самим комиссаром Полозовым разговаривал…»
Поезд остановился на полминуты на полустанке. Инженер сказал, что ему нужно следить за путем с паровоза, и ушел.
«Обиделся, — подумал Пац. — Обиделся, сволочь. Сквозит из них эта проклятая Империя. Никакою краскою, никакими звездами ее не закроешь…»
На станции Гилевичи поезда с комиссаром ожидал Медяник. В ярком, морозном, красивом зимнем дне белая станция, на фоне заиндевевшего леса, точно пятнами свежей крови была покрыта реющими по ветру алыми флагами. На платформе, на деревянных досках с примерзшим снегом, усыпанных песком, толпился народ. Распоряжавшийся здесь начальник местной «Чеки» хотел было удалить всех посторонних с платформы, но вмешался Медяник. Он заявил, что комиссар Полозов любит почет. К тому же на платформе были все простые крестьяне, видимо, собравшиеся поглазеть на проезд «большого» начальства. Милиции и конных башкир достаточно. Пусть жители посмотрят. Было решено очистить только буфетную комнату, где всецело распоряжался буфетчик, он же и повар, Петр Петрович Сомов, толстый, старый, почтенный человек. В буфетной, где стояли искусственные пальмы, стол был накрыт чистою, в крахмальных складках скатертью, с салфетками, поставленными стоймя на тарелках, и хрустальной посудой. Портрет Ленина с его калмыцкой усмешкой глядел из рамы со стены. Портрет был небольшой, квадратный и на голубой стене за ним было видно овальное, не выгоревшее от солнца, широкое пятно, обозначавшее место, где прежде висел портрет Государя.
От дверей станции к тому месту, где должен был остановиться комиссарский вагон, была проложена длинная, малиновая, ковровая дорожка, принесенная усердием обывателей из церкви.
Начальник станции и его помощник надели новые красные фуражки, телеграфист не выходил из аппаратной.
Поезд уже миновал пограничную станцию Стобыхву и приближался к станции Великая Глуша. До Гилевичей оставался один перегон.
Милиция отодвинула глазевшую толпу по обе стороны платформы и установила ее полукругом, как при Царе стоял в таких случаях народ.
Начальник ГПУ последний раз окинул народ внимательным, наметанным глазом. Кажется: ничего подозрительного. Много белых свиток, подпоясанных белыми кутасами, но здесь это местный крестьянский наряд. Интеллигенции мало. Стоит какая-то стройная барышня в котиковом саке и кокетливой, котиковой же, старомодной шапке на стриженых волосах. Как будто не местная. Начальник ГПУ поставил подле нее своего молодого помощника. Барышня состроила глазки, помощник покрутил над губой, там где должен быть ус. «Кажется, флирт начинается. Ну, это безопасно. Не машинистка ли новая из здравотдела?»
Начальник ГПУ успокоился. Он одернул на себе амуницию, потер занывшее на морозе левое ухо и пошел поближе к ковру. Поезд мягко подкатывал к станции.
Он остановился, скрипя и визжа колесами по обледенелым рельсам. Вздохнули Вестингаузовские тормоза. Чины милиции бросились к простым вагонам с запретом выходить, и с площадки пульмановского вагона на красную дорожку ковра выскочили Выжва и Смидин. За ними важно вылез сам комиссар. Он был в дорогой заграничной шубе серого обезьяньего меха и в меховой же шляпе, кругло облегавшей череп. Маленький, пузатый, в своих мехах он не походил на человека. Казалось, какой-то странный безобразный зверь выкатил из вагона. Толпа, как один, сняла шапки.
Пац прищурил глаза от яркого солнца и сказал, сверкая золотыми зубами, Смидину:
— Позовите инженера с паровоза. Пусть и он со мною икорки покушает.
Флаги, ковер, народ с обнаженными головами, снявший фуражку седой начальник станции, милиционеры при саблях, конные башкиры, которых он видел на площади, когда поезд подходил к платформе, — все это пьянило его и кружило ему голову. Он не шел, а плыл на волнах самодовольного блаженства, поддерживаемый под локоть с одной стороны начальником ГПУ, с другой — Выжвой.
В буфетной повар и два лакея стояли на вытяжку. Пац потянул носом.
— А, борщок… — довольно сказал он и покрутил пальцем перед носом. — Недурно. — Он прищелкнул жирными пальцами.
— Борщок со сметаной и сосисками, — подскочил к нему, с готовым меню на картоне, старый Сомов. — Гренки из гречневой каши.
— Совсем по-русски, — сказал Пац, принимая меню. — Как приятно чувствовать себя опять в России! Прошу, товарищи, садиться. Отварная стерлядка?.. Мммм, тоже неплохо… Рябчики… Местные?
— Здешние-с. Вчера охотники доставили…
— И персики… Совсем великолепно. Сразу забудешь все эти немецкие габер-супы…
За завтраком больше всех говорил, ел и пил Пац.
Ведь завтрак был ему и для него. Остальные помалкивали. Два раза начальник станции входил и что-то шепотом докладывал Вишневскому.
— О чем это он, товарищ инженер?
— Спрашивает, когда отправлять.
— А… Разве уже время?
— Сорок минут опоздания, товарищ комиссар, — вытягиваясь, просительно доложил начальник станции. — Впрочем, как прикажете.
— Ничего… Еще пару минут. Я думаю, комиссару можно. Хэ-хэ-хэ. Товарищ начальник станции позволит?
— Помилуйте-с… Так прикажете № 39 задержать?
— Да, задержите, — сказал Вишневский. — И почтовый пусть ожидает в Минске.
Начальник станции на носках вышел из буфетной и побежал в телеграфную остановить поезд.
Попыхивая сигарой и все еще ощущая во рту ароматную терпкость бенедиктина, Пац вышел впереди всех и не спеша двинулся к вагону.
Народ опять снял шапки. Пац небрежно козырнул двумя пальцами и приостановился.
Был, должно быть, третий час дня, и от вагонов на платформу легли длинные синие тени. У пассажирских вагонов стояли часовые красноармейцы. Между толпою и поездом оставался проход не больше десяти шагов. По этому проходу, вдоль поезда, навстречу Пацу спокойными, ровными, твердыми шагами шел высокий, красивый человек в белой свитке и в белой смушковой шапке.
Пац взглянул на него и сразу все понял.
Иногда, очень редко, бывали у него минуты черной меланхолии, когда он задумывался о Смерти. В эти минуты ему казалось всегда, что если он умрет, это непременно случится в момент самого полного ощущения жизни, когда во рту приятный вкус хорошего ликера, желудок полон легкой и благородной пищей, в голове сладкий туман власти и почета, а впереди сладострастная, острая радость объятий и издевательства над покорным, молодым, женским телом.
Пац взглянул на высокого человека, без оружия подходившего к нему, и каким-то безошибочным внутренним чувством понял, что это — смерть.
В кармане Паца лежал прекрасный браунинг, всегда поставленный на «Feu» [25], и сознание говорило ему, что он может застрелить этого молодого крестьянина. Сознание говорило ему, что надо крикнуть, — показать рукой и вся эта масса милиционеров, красноармейцев и чинов охраны бросится и схватит этого человека. Но Пац не сделал ни того ни другого. Стальной взгляд узко поставленных блестящих глаз того кто шел ему навстречу, приковал его к месту. Он парализовал его волю, он гипнотизировал его.
Пац хотел двинуться. Всего три шага — один большой прыжок, — отделяли его от вагона, где было