– И цацки в стиле модерн. У меня колечко было, я его помню хорошо. Сейчас изображу.

– Не много на одного младенца? Ты не думай, были бы мои деньги… А тут подотчетные…

– Так вскладчину же, Дима. От тебя и от меня.

– Тогда сон – тоже вскладчину.

Мы в такие ночи не только волхвами работали. У нас много другого было – страшного, безнадежного, такого, от чего порой хотелось заткнуть уши, закрыть глаза и орать до потери голоса. Даже мне, много чего повидавшей в оккупации. Даже этому чудесному апрельскому Димочке, который входил прошлой весной в освобожденные городки…

Ленка и Дорка безропотно выдали мне наше платье, со строжайшим наказом не садиться на крашеные скамейки и ничего не приносить в подоле. К последнему совету я прислушалась, ибо обзаводиться детьми в неполные семьдесят лет рано, а вот скамейки благополучно вылетели из головы. В результате утро того майского дня я встречала на крыльце с испорченным нарядом, пытаясь уничтожить последствия крайне романтической ночи на Пионерских прудах[12]. Масляная краска в те годы была ядреная, не иначе с военного склада. Обычное бытовое ведьмовство такие пятна не брало, приходилось по-мирскому, ацетоном. Вечером того же дня Дорочка намылилась с профессором в гости на бар-мицву и хотела выглядеть красиво. Потому как самый настоящий профессор Фейнхель, Леонид Борисович, тыща семьсот седьмого года рождения, просто так на дороге не валяется.

Теплый хмурый рассвет предназначался мне одной. Дождь собирался о чем-то поговорить, заморосил, готовясь к длинным монотонным речам, в последний момент передумал. Наш служебно-сторожевой забор начал облаивать входящих, а потом вдруг запнулся и заскулил тоскливо. Учуял. Спустя секунду или две на тропинке, ведущей от проходной к баракам, нарисовались Фонька и Турбина.

Ну все, дотанцевались. Держались-то они красиво, хоть фотографируй их и помещай на экран, прямо под роковую надпись «конецъ фильмы». Стоят эти двое еще рядом, даже дышат одинаково, а мысли у них уже поодиночке текут, причем в категорически разные стороны. Ей обидно до отчаяния, ему – тоскливо до тошноты.

У Фоньки в зубах торчит папироса, а лицо такое окаменевшее, что скороспелая щетина на нем смотрится как мох на бронзовом изваянии героя. У Турбины за ухом маленькая веточка черемухи – белая и поникшая. То ли расцвела преждевременно, то ли Фоньчик специально этот цветок раньше срока распустил… Ну и, разумеется, Турбина в Фонькином кителе, красиво наброшенном на тонкие плечи, а он весь из себя затянутый тугим ремнем. Стоят, не смотрят друг на друга, молчат. Потом она в кухню прошагала.

Я сгребла свое барахло со ступенек, сунулась за ней, оставила Фоньку наедине с папиросой и тоской. Турбина стояла у подоконника, обхватив общий граненый стакан. Глотала заварку так жадно и неуверенно, будто отравиться ей решила. Одиннадцать по шкале Зуммера, объект готов к решительным действиям и уже начал их осуществля…

– Вам чем-то помочь?

– Нет. Не надо. Спасибо… – Зубы отчетливо стукнули по стеклу. Раз, другой, пятый. Словно кто-то невидимый печатал одним пальцем на огромной пишмашинке указ, отменяющий нынешнюю весну.

– Турбина? Вам плохо?

Она посмотрела. Я решила, что меня пощечиной обожгло или, может, чай в лицо выплеснули. А это был взгляд. С той горячей, пылающей ненавистью, которой я вдосталь навидалась в оккупированном Смоленске. Там на меня, машинистку фрицевской комендатуры, так смотрели соседи. А тут просто юная женщина. Красивая до обморока.

На пол она не упала. Ухватилась свободной ладонью за покрытый газетой подоконник.

– Уйдите. Нечего… вынюхивать…

Я, может, и не отошла бы, но тут в самоваре метнулось мое отражение – перекошенное, вытянутое. И с пламенеющей, зудящей от боли щекой. Ничего себе! А говорили, что Турбине ведьмовство не дается. Да она взглядом бьет наотмашь. Могла бы – так убила бы.

– Евдокия, вы уронили! – И как только она заметила, что моя тряпка ацетонная на полу валяется?

– Merci bien.

Заскорузлый, перемазанный масляной краской лоскуток валялся у нас под ногами. Белел вызывающе – как брошенная в лицо дуэльная перчатка. И невозможно было наклониться, его поднять, спиной повернуться и шею подставить. Если бы в кухне еще кто-то был, я бы не испугалась. А тут страхом накрыло до хруста в ушах. Ни шиша не понятно, что у них произошло и чего теперь от Турбины ждать. За стеной кровать панцирем скрипнула, прогнала безмолвие. Я цапнула тряпочку с облупленной половицы.

– Дуся, у вас сколько жизней прошло? – Турбина смотрела на тарелку репродуктора, на спящие примусы. Вглядывалась в них, как в лица на фотокарточках.

– Три, сейчас четвертая.

– Половина четвертой, значит, – кивнула она. – А у Афанасия какая по счету?

– Третья вроде бы. Его в сорок втором убило, он быстро обновился.

– Спасибо, – снова клацнула она. Рот захлопнула вместе с разговором: – До свидания, спокойного вам утра.

Я подхватила свои манатки и драпанула к Фоньке, сгорая не только от любопытства, но еще и от обиды. Но сперва, конечно, щеку остудила – ледяными пальцами.

Афанасий сидел на лавке, выписывал прутиком на земле какие-то кренделя, которые при ближайшем рассмотрении оказались стрелками, квадратиками и прочей узнаваемой штабной топонимикой.

– Ты чего, к криптографии готовишься?

– Нет. Не то. А по-другому никак, – непонятно отозвался Фонька. Глянул на окно кухоньки. Там пусто было. – Как ни прикидывай, все равно я бы его…

Вот теперь слегка понятно стало, хоть и куда запутаннее. Я за свои войны успела узнать, когда у мужчин, да и у женщин иногда тоже, бывает такое выражение лица. Это если убивают при тебе. Ну или сам… убиваешь. Неважно чем – пулями или голыми руками. Или вообще бездействием.

– Она видела, да? – глупо отозвалась я. Понятно же, что видела.

– Она не поняла.

– Это как? Турбина сама с фронта, ты чего, Фонь?

– Уже после практики. Погулять мы с ней сходили… – Он замер вместе с разговором. Дверь стукнула негромко. Сперва крылатка наружу вышла, а за ней – товарищ Колпакова. Иначе ее было не назвать. Совсем другое существо. Не мирское и не ведьмовское. Одна сплошная аллегория чего-то решительного, страшного. Бездушного. Как пуля, примерно.

На нас, естественно, не взглянула. Миновала. Ушла к учебному корпусу, туда, где деканат, ректорат и дежурная часть. Только ботинки прогрохотали. А ведь с прогулки она в туфельках вернулась.

– Докладывать? – вздохнула я.

– Не знаю. Я на месте рапорт дежурному сдал. – Фонька повертел в руках прутик. Словно выкурить его решил, а перед этим – размять в пальцах. – Дуська, тебе папиросу дать?

А потом все рассказал.

Они шли по усталому, но местами все-таки счастливому городу. Потому что, когда в тебе живет счастье, утаить его внутри невозможно. От тебя будто лучики расходятся и освещают все вокруг. Или даже освящают, обращают мир в ту веру, которую исповедуют все влюбленные. Ведь любовь – это тоже религия. Но при атеистке Турбине ляпнуть такое было невозможно. Фоня сказал куда более нейтральное, практически невинное:

– Ты такая красивая. Всегда красивая, а сейчас – особенно.

Вопреки ходящим про нее кухонным байкам Турбина не стала сыпать в ответ речами про товарищеское отношение и прочую передовую муть. Улыбнулась и сказала «спасибо», хотя одной улыбки было достаточно. И конечно же, они свернули потом в ближайшую арку. И разумеется, он целовал как дышал – тяжело и жадно. А она потом улыбалась:

– Я думала, так не бывает. Что это все коматозное состояние. Горячка, забытье. Забыла, как по латыни. А я не сплю. Я действительно живая. Потому что ты.

– Мы. Я тебя…

Вы читаете Вторая смена
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату