Почему–то в тот миг до меня дошла бесперспективность наших «опытов». Мне тоже захотелось есть. В комнате на электроплитке стояла кастрюлька с приготовленным для меня и для папы фасолевым супом.
Я вернулся в комнату, закрыл за собой балконную дверь, нагрел суп. Я не любил фасоль ни в каком виде. Хлебая у стола это варево, я предавался размышлениям об одном военном лётчике. Дело в том, что после позорного поведения моего ослика я стеснялся ходить через базар, добирался в школу кружным путём на трамвае. Ранними утрами в те же часы, когда мы с Рудиком направлялись учиться, там всегда ездил один военный в отлично пригнанной шинели с портупеей и новенькими погонами старшего лейтенанта. На погонах кроме маленьких звёздочек виднелись золочёные крылышки. Это, несомненно, был лётчик. И сходил он, как мы проследили, на конечной остановке, там, где у подножья видных с моего балкона гор находился аэродром. Интересное дело! Наши войска, истекая кровью, только–только начали изгонять фашистов (мамин госпиталь всё время пополнялся тяжелоранеными), а здоровый, сытый и даже красивый бугай околачивался в глубоком тылу у военного аэродрома! Рудик высказал предположение, что это хорошо законспирированный гитлеровский шпион. Рудик со свойственной ему изобретательностью придумал способ разоблачения гада: нужно было, оказавшись с ним в переполненном по утрам трамвае, неожиданно крикнуть над его ухом «Хайль Гитлер!» По уверению Рудика, тот от неожиданности вскинет руку в фашистском приветствии и, как это мы видели в кинофильмах про фашистов, автоматически ответит: «Зиг хайль!» Тут–то мы его и схватим с помощью пассажиров.
Роли были распределены. Гаркнуть гнусное приветствие в ухо шпиону должен был я, ибо как показало измерение, я оказался выше Рудика на целых пять сантиметров.
Продолжая размышлять о будущем своём подвиге, я машинально съел и папину порцию фасоли. Признаюсь тебе, как признался на пароходе дону Донато, я думал в те минуты о том, получим мы с Рудиком за наш подвиг ордена или хотя бы медали.
Хорошо помню, как раз в эту минуту дверь от удара чьего–то сапога с грохотом растворилась. В комнату ворвалось человек пять. В том числе милиционер, пожарник с медной каской на голове, наш дворник – хозяин ослика, жилица с нижнего, второго этажа со своим великовозрастным сыном, у которого был зоб.
Пожарник и милиционер кинулись на балкон. Остальные принялись меня колотить. Судя по запаху гари, который моментально проник через открытую балконную дверь, я догадался, в чём дело. Уклоняясь от ударов, я категорически отказывался признать за собою вину, хотя и пожарник и милиционер злобно трясли перед моими глазами увеличительным стеклом и остатками хлопка.
Выяснилось, что нижние жильцы в силу наступления хорошей погоды вывесили для проветривания у себя на балконе ковры и перины. Все это добро от упавшей тлеющей прядки хлопка загорелось.
— Засудим! Сгниёшь в тюрьме вместе со своей матерью! – орала разъярённая тётка, в то время как милиционер и пожарник составляли акт, пригласив в понятые того же дворника и соседку с первого этажа.
Я не плакал, но отчётливо сознавал реальность нависшей угрозы. Особенно жалко было твою бедную бабушку Беллу, которую по телефону срочно вызвали из госпиталя.
Она вошла в комнату, когда акт был уже подписан. Первым делом бросилась ко мне, убедилась, что я не обгорел, жив–здоров. Хотя одно ухо красное, а под глазом назревает синяк.
— Зачем ты, разумный мальчик, поджёг вещи на нижнем балконе? – спросила мама.
— Я не поджигал, – последовал чистосердечный ответ. (Я ведь действительно и не думал поджигать эти проклятые ковры и перины.)
Пострадавшая и все остальные в негодовании удалились.
Через месяц состоялось судебное разбирательство, на котором я присутствовал в белой рубашке, чёрных брючках, американском пиджачке. На шее красовался повязанный мамой красный пионерский галстук. Я уже знал, что я несовершеннолетний, и ни меня, ни тем более маму в тюрьму не посадят.
Толстый судья–узбек, видимо считавший себя великим хитрецом, ласково щуря глазки, спросил:
— Мальчук–баранчук, ты пионер?
— Да.
— Пионеры всегда говорят правду?
— Да.
— Молодец! Ты поджигал вещи на балконе второго этажа?
— Нет.
— Ай–яй–яй! – огорчился судья. – Как же они могли загореться?
И тут я использовал аргумент, придуманный для меня Рудиком.
— Может быть, кто–то курил выше, на четвёртом или пятом этаже, бросил окурок…
Короче говоря, для меня, как было предсказано, всё обошлось. Хотя родителей приговорили уплатить 700 рублей штрафа. По тем временам это была существенная сумма. Именно тогда я впервые познал терзания нечистой совести.
Кроме того, я, тринадцатилетний мальчик, с ужасом и любопытством стал ожидать исполнения третьего предсказания морской свинки – скорой женитьбы.
Поздно вечером после ужина мы с Донато, надев свитера, снова стояли у поручней. Однообразная тёмная равнина тянулась перед нами без проблеска света, оцепенелая, словно загипнотизированная предчувствием наступления ранней зимы, метелей, бесконечной череды коротких дней.
Обитатель Средиземноморья, житель тонущей в пальмах Барлетты, Донато, конечно, не мог понять моей тоски, бессильного протеста, овладевающего мною всякий раз в эту пору. Ещё сентябрь, ещё календарная осень толком не началась, а уже и бабье лето за дни нашего плаванья кончилось. Как тепло было совсем недавно в Турции! А Ташкент, в котором я только что мысленно грелся под солнцем своих детских воспоминаний… Будет ли и этой зимой в Москве светить электричество, работать отопление? Так боюсь за тебя!
Чуткий человек, Донато, видимо, просёк моё настроение.
— Ты непременно должен изо дня в день писать свою книгу. Никого и ничего не забывая. Подробности драгоценны. Даже Вероника не должна помешать тебе сделать этот труд. А шпиона вы всё– таки поймали?
— Когда мы решились разоблачить его в трамвае, только я встал на цыпочки и изготовился крикнуть ему в ухо «Хайль Гитлер!», как Рудик дёрнул меня за курточку. В вагон вошел контролёр. А у нас не было билетов. Летчик, давно заметивший, что мы за ним следим, улыбнулся, купил нам билеты… Самое ужасное, буквально через неделю я увидел с балкона в небе загоревшийся самолёт над учебным аэродромом. Раскрывшийся парашют. Судя по рассказу мамы, это был тот самый пилот–инструктор. Он умер у них в госпитале от страшных ожогов.
— А как сложилась судьба твоего необыкновенного друга? – спросил Донато. – Он стал физиком? Вы иногда видитесь? Он жив?
— После того, как в сорок третьем году я с родителями вернулся в Москву, ничего о нём не слышал.
Донато замолк. А я с горечью думал о том, что за долгие годы черты моего первого друга почти сгладились в памяти. И это было странно, так как мордочку своего ослика, физиономию одноглазого учителя, даже широкую улыбку лётчика помню очень хорошо.
А ещё лучше помню всё, что происходило со мной много позже на этой реке, по фарватеру которой, обозначенному светящимися бакенами, двигалась махина нашего «Башкортостана».
Мы подмёрзли, собирались уйти в тепло каюты и лечь спать, как впервые заметили на берегу всё более различимое пламя большого костра. Наверное, это были всё–таки рыболовы. Когда мы проплывали напротив, я простосердечно помахал чёрным силуэтам людей, видневшимся на фоне пламени.
Чуть ли не в то же мгновенье Донато вскрикнул, схватился за лицо. Из–под пальцев его потекла