занятиям, пока не придёт с работы Марина. В некоторой панике хочу подняться, но ты и во сне крепко сжимаешь мои пальцы. Вытащу – разбужу.
Христос вразумляет: не тревожьтесь заранее, о чём будете говорить, Я вложу слова в уста ваши…
Правда, Он говорит это апостолам, а я кто такой? Тем не менее, вся практика моей жизни показала, что, когда не готовишься специально, общение с людьми почему–то получается убедительнее, сердечнее… Тем более, я не профессиональный докладчик, или лектор, или учитель. Дело моё совершенно иное.
Интересно, что только сейчас, когда в темноте зашторенной комнаты я, почти семидесятилетний, лежу рядом тобой, ещё не достигшей двух лет, мне впервые приходит в голову – дело, которым я впервые сознательно занялся под руководством Йовайши, заинтересовало меня ещё тогда, летом сорок третьего года.
Если бы я называл главки Большой книги, я бы назвал эту главу «Огуречная земля».
Голодно было. Того, что выдавали по продуктовым карточкам, не хватало. Отец, работавший на текстильной фабрике помощником мастера, получал очень маленькую зарплату. Бабушка Белла заведовала детским садом. Садик находился довольно далеко от дома, в районе Таганки, в деревянном флигеле на территории какой–то заброшенной усадьбы. Помню этот флигель с жёлтыми, облупившимися стенами и колоннами, заброшенный сад. За садом у каменного забора – огородные грядки и сарай. В саду группками прогуливали беззаботных малышей, огород принадлежал сотрудницам этого учреждения. Молоденькие няни и пожилые воспитательницы выращивали в помощь своим семьям картошку, морковь, редиску, салат. Мама получала зарплату раза в три больше, чем папа, и хотя мы всё равно нуждались, у неё не было ни времени, ни желания заниматься земледельческими работами. Поэтому мне было предложено по своему выбору засеять и возделывать три положенные маме грядки, выдана хранившаяся в сарае среди прочего инвентаря лопата и мятая железная лейка. «Будешь ездить со мной на работу, весь день проводить на воздухе. Чем не дача? – сказала мама. – А осенью пойдёшь в новую школу».
Папа был недоволен, он до сих пор комплексовал по поводу того, что его не взяли на фронт, что он всегда зарабатывает меньше, чем мама, что теперь я буду каждый день ездить с ней на работу, а у него не был ни разу. Сам он устроить меня на лето никуда не мог. Вообще никогда ничего не мог. От всего этого начал всё чаще ссориться с мамой, и тогда хотелось убежать. Так замерла, кончилась «музыка дома»…
Я решил все три грядки засадить огурцами. Всё, что уже взошло у моих соседок, выглядело убого, скучно. Ту же редиску или салат можно было купить у какой–нибудь старушки возле любого метро или на рынке. Не говоря уже о картошке. Будь климат Москвы потеплей, хотя бы как в Ташкенте или в Евпатории, я бы попросил маму раздобыть семена арбузов или дынь. Но ни семян таких не было в продаже, ни надежды получить от них заманчивые плоды.
Это мама подбила меня засадить все три грядки огурцами. Так как стояла уже середина мая, она хотела приобрести на рынке готовую рассаду, чтобы огурцы успели созреть, дать урожай. Но я, к удивлению её и отца, который своими советами тоже пытался хоть как–то участвовать в этом начинании, наотрез отказался, заявил, что должен сам прорастить семена, рассадить их по ямочкам в земле, увидеть как они взойдут… Так бы я и поступил, если бы не три смешливые детсадовские няни, чьи имена я позабыл. Они убедили меня, что сначала семена следует хотя бы прорастить в тепле, в блюдце на мокрой промокашке из школьной тетрадки.
(Вот ведь проблема: ты не знаешь и никогда не узнаешь, что это такое – школьная промокашка. Уже сейчас этот зыбкий предмет исчез. Тогда считай, что на дно блюдца я положил мокрую марлю, тряпочку или же бумажную салфетку. Эти–то вещицы там у вас в будущем ещё остались?)
Короче говоря, я был заворожен, когда через несколько дней увидел, как из белых, продолговатых семян высунулись бледные, загнутые ростки. Так вот вышло, что лишь в тринадцать лет я впервые увидел чудо пробуждения семени. Перед посевом я заново перекопал свои грядки. Это стоило мне большого труда, так как я не мог нажимать ногой на лопату. Размял комочки. Земля стала бархатная. Потом пальцем сделал ряды ямок на каждой грядке, бережно опустил в каждую по проросшему зёрнышку, засыпал землёй, подтрамбовал ладонью, полил тепловатой водой из лейки.
Эти девушки в белых халатах, им было лет по 17–18, стояли за моей спиной.
Заразившись моим волнением, они каждый день, когда выпадала свободная минута, когда у детей наступал мёртвый час, сбегали с крыльца флигеля к этим грядкам.
Как–то, помню, в понедельник мы застали на всех трёх грядках по стройному ряду коренастых стебельков с двумя бледно–зелёными семядолями на конце. Взошли все до одного семечка! Хотелось их потрогать, погладить, хотелось без конца вдыхать их нежный, чуть слышный, но уже внятный огуречный запах, смешанный с парным запахом разогретой солнцем земли.
Май перевалил за середину. В небе плыли белые, слоистые облака. Парило.
Девушки порадовались за меня, потрепали по отросшим чуть не до плеч вьющимся волосам, вот таким же, как у тебя сейчас, и отправились назад во флигель.
А я вдруг ощутил что–то необычайное, исходящее от этих грядок, этого запаха огуречной земли, этих плывущих надо мной многоэтажных облаков. Меня, будто кто–то приказал, потянуло раздеться босиком, снять ковбойку и майку. Я стоял между грядками и чувствовал, как снизу через ступни вливается какая–то сила. Это было совершенно новое, неслыханное чувство.
Нечто подобное я испытал потом, лет в семнадцать, когда лунной ночью плыл под звёздами в бесконечно длинном пруду среди водяных лилий.
Нужно было идти в сарай за лейкой, набрать там же из бочки воды, чтобы полить мои всходы. Потемнело, сверкнула молния, грянула гроза. Я стоял в сплошных струях тёплого ливня. Было не страшно молний и грома. Во мне открывалось что–то. Восторг входил в душу.
И тут эти три девушки налетели, схватили и поволокли в ближайшее укрытие – в сарай. Видимо, мама попросила их спасти меня от дождя.
Я рвался назад, страшно было терять чувство нечеловеческой свободы и силы.
Девушки, хохоча, не пускали меня, опрокинули в сарае на прошлогоднее сено, стали щекотать. Мокрые, разгорячённые тела прижимались к моему мокрому телу. Я вырывался, как мог, потому что чувствовал, что со мной начинает происходить что–то страшно стыдное. Хотя в сарае было полутемно, я боялся, что они заметят это. Так и случилось. Одна из них коснулась того, что делало меня из подростка юношей, мужчиной. Чуть не помер от стыда.
После чего они с хохотом выбежали из сарая.
С тех пор я больше никогда не ездил к маме на работу, не посещал своих грядок.
…Ты приподнимаешь голову от подушки, долю секунды смотришь на меня, улыбаешься и говоришь:
— Папа!
Наверное, такое чувство бывает у командира наступающей армии: она с боями уходит вперёд, а в тылу ещё остаются разрозненные отряды противника. В моём случае это, прежде всего, длинноты и особенно ненавистные мне так называемые «общие места», то есть то, что читатель и так знает, о чем легко догадывается. Когда был глазаст, без конца перечитывал черновик, каждый раз находилось, что вычеркнуть, переделать. Теперь же приходится перечитывать с лупой лишь 2–3 последние страницы. Для разбега. И двигаться дальше. Дорога, надеюсь, далека…
Марина, приходя после работы, или же в субботу, воскресенье, когда ты уже спишь, порой находит часок свободного времени, читает мне вслух с самого начала рукопись. Если бы ты знала, сколько мы выбрасываем балласта, чтобы корабль книги не потонул в том самом море «общих мест»! Наверняка что–то останется. Поэтому я неспокоен.
Единственное, что пока утешает – раз в неделю по вторникам у меня всё–таки начала заниматься группа. Есть чем платить няне. И я таким образом получил возможность с регулярностью часового механизма без помех длить эту работу. Как время своей и твоей жизни.