— Ой, слухай, хлопец, продай нам цего глося! – вскричала мамаша.
— Это не глось, а камбала, – сурово ответствовал я, в то время как отпрыск, присев на корточки, пытался ухватить бьющуюся о причал рыбу за хвост.
— Нет, це глось! Продай его и не спорь.
Эх, Никочка, что я наделал! Зачем не послушался этой тётки, не избавился от камбалы, не пополнил заодно свой бюджет!
Продев сложенную в несколько раз леску сквозь жабры тяжёлой рыбины, я гордо прошествовал с ней мимо этой парочки по причалу на берег, далее – к трамвайной остановке. И тут этот самый глось, он же камбала, начал биться, пачкая мои руки и пиджак своей склизкой рыбьей слизью и чешуей.
Где я мог приготовить эту рыбину, зачем она мне была нужна? Вместо того, чтобы тотчас избавиться от неё, я вошел в трамвай с живучей тварью. Хорошо ещё, что народа в нём почти не было, и я не мог никому навредить. Продававшая билетики девушка–кондукторша не изгнала меня вон.
Я пытался держать камбалу на отлёте, тайком положил её на пол, отчего она стала грязной. Было уже почти семь часов. День кончался.
Между тем трамвай подходил к центру. Мне ничего не оставалось, как красться безлюдными переулками не столько к Жоре, сколько к его мамаше, вручить ей глося и умолить срочно почистить пиджак. Тем более, ночевать мне всё–таки было негде. Приходилось смириться.
Теперь смотри! Смотри, что делает Провидение, возвращая меня туда, где я больше не должен был быть!
Уже над железными лестницами и мостиками горели, раскачиваясь на холодном ветру, фонари, уже я подходил узким безлюдным проулком со своей затихшей камбалой к жилищу, где обитало семейство Старожук, уже ноздрей моих коснулся запах вони, когда из–за угла с хриплой песней навстречу вышла орда пьяных женщин. Их было много, больше десятка. Впереди шествовала коренастая старуха с распущенными седыми прядями и сильно нарумяненным лицом. Она была одета в матроску, какую носят дети, и в совсем коротенькую юбку, открывающую кривые, жилистые ноги.
Пьяные женщины прошли совсем близко от меня, почти вплотную. Некоторые из них мочились. На ходу. Не стану больше описывать увиденного, чтобы с читателем не случилось того, что внезапно произошло со мною, семнадцатилетним юношей, мечтавшим о любви.
Меня стало неудержимо рвать. Выворачивать наизнанку.
Я отбросил в темноту камбалу, дрожащими руками сорвал с себя изгаженный пиджак, переложил в карманы брюк записную книжку, документы и деньги.
Кто–нибудь скажет, что я оказался слишком чувствителен. Может быть… Но именно таким образом мне на всю жизнь было привито отвращение к продажным женщинам, к пороку вообще. Гнусная изнанка этого дела наглядно прошествовала передо мной.
Сокрушённый до основания, ёжась от холода, я стал спускаться в темноту по гулким, железным лестницам к мерцающему огнями торговому порту, надеясь где–нибудь там найти укрытие, дождаться утра.
Сегодня, прежде чем уйти на работу, Марина устроила мне самый настоящий скандал.
— Почему это ты не пьёшь ксидифон?! – она гневно указала на графин разведённого лекарства. – Курс лечения идёт к концу, а ты не восполняешь кальций. Хочешь, чтобы кости ломались?
— Пью.
— Врёшь. Уровень в графине почти не уменьшился. Лекарство от давления сегодня принимал?
— Принимал.
— Тоже врёшь! А ну, где тонометр, оголяй руку. Живо! Опаздываю.
— Со мной всё в порядке. И так по горло сыт таблетками. Отстань, пожалуйста.
— Смотри! У тебя давление 185 на 100! Дурачок, хочешь, чтобы мы с Никой остались без тебя? Прими таблетку норваска при мне. Вот так. На, запей. Я побежала. Если Лена запоздает, надень Нике розовое платьице.
Не успеваю поцеловать Марину, закрыть за ней дверь, как слышу из спальни:
— Папа! Сказку!
Такая жизнь. Не самая плохая, скажу я тебе. Особенно эти утренние полтора часа между уходом мамы и появлением няни Лены. Примостясь на краю дивана рядышком, начинаю фантазировать вслух:
— В некотором царстве, некотором государстве плохие бояре–государе решили проучить ленивого Кота в сапогах. И заставить его ловить мышей!
Сочинить настоящую сказку мне сегодня особенно трудно, потому что со вчерашнего дня всё еще нахожусь в 1947 году. В Одессе.
…Конечно, спать днём на подводе с сеном гораздо уютней, нежели маяться холодную ночь, да ещё без пиджака, в одной ковбойке на чердаке двухэтажной нежилой развалюхи, куда я, рискуя свернуть шею, забрался во тьме по ржавой наружной лестнице. Если бы не мой друг поэт–голубятник, никогда не пришла бы мне в голову подобная идея. С неожиданной лёгкостью выдавил чердачное оконце и очутился в крохотном пространстве, устланном то ли тетрадями, то ли журналами.
Казалось, карие глаза моей мамы Беллы глядели на меня, когда я засыпал.
Разбудил поутру чудовищный грохот. Сотрясался чердак, сотрясался, грозя рассыпаться, домишко, сотрясалась земля. Я выглянул в оконце. Оказалось, поблизости озверелый механизм чугунной «бабой» вбивает в грунт стальные сваи. Невдалеке в торговом порту, посвистывая, бегал по рельсам маневровый паровоз, ворочали жирафьи шеи подъёмные краны, разгружая и нагружая стоящие у причалов корабли. Можно было расслышать отдалённые крики докеров: «Вира! Майна!»
Я уже собрался покинуть своё укрытие, как заметил, что половицы чердака устланы слоем немецких иллюстрированных журнальчиков. Фашистских. Предназначенных, как можно было догадаться, разглядывая фотографии одетых в купальники белокурых женщин, для воюющих на фронтах мужчин. С улыбочкой выглядывающих из люков танковых башен, стреляющих на бегу из автоматов, конвоирующих понурые колонны наших пленных… Вдруг осенило дикое подозрение, что встреченная вчера пьяная орава – это оставшиеся объедки, бывшие белокурые красотки.
Ненависть к фашистам, к немцам вообще, настолько проникла в меня за период войны, окончившейся к тому времени всего два года назад, что, закуривая последнюю сигарету из пачки с изображением верблюда на фоне пирамид, я едва удержался от желания поджечь догорающей спичкой это свидетельство пребывания здесь моих потенциальных убийц.
…Знаешь, много позже у Бориса Леонидовича Пастернака, с которым мне однажды повезло встретиться, я прочёл такие строки, написанные в разгар войны: «Всё переменится вокруг, отстроится столица. Детей разбуженных испуг вовеки не простится». Так вот, я принадлежу к тем самым детям…
В припортовой столовке я впервые со времени отъезда из Москвы поел по–человечески. Взял у буфетчицы блюдечко солёной рыбки–хамсы с нежным парниковым огуречиком, сохранившем на конце желтую звёздочку цветка, тарелку гречневой каши с мясной подливкой и порцию сливочного масла к булочке, которую запил сладким чаем.
Предаваясь этому занятию, хорошо было помнить, что вечером меня ждёт посадка на корабль, путешествие продолжится. Несколько разомлев от сытости, я достал из кармана паспорт, где лежал пароходный билет, а вместе с ним и сложенную вчетверо бумажку.
Это было зачем–то навязанное поэтом–лейтенантом командировочное удостоверение с просьбой к местным властям помочь мне собрать материал для очерка о работе торгового порта. Помнишь? Я лично, как ни странно, позабыл об этой затее.
Кажется, тогда меня впервые поразило сцепление обстоятельств: командировочное удостоверение обнаруживает себя именно сейчас, здесь, чуть ли не в самом торговом порту, как бы понуждая подняться, предпринять какие–то усилия для сбора совершенно не нужного ни мне, ни тем более московской городской