последовать за Андрополусом, даже если увидит его. Ее человеческая жизнь выжата до капли. Лукреция стала оливковым деревом. А матушке об этом знать незачем, а то она поймет, что дочери больше нет, и будет огорчаться.
– Не беспокойся, я ничего не сказала падре про пурпурный секрет, – одними губами шепнула Лукреция склонившейся к ней Анне.
Баронесса пристально посмотрела на приходского священника, подозвала Лиама, что-то тихонько сказала ему. Лиам приблизился к падре и попросил того удалиться.
Сквозь болезненную пелену, застилавшую взор, Лукреция видела, как священник идет вдоль живой изгороди из кустов розмарина, держа в руке масляную лампу, отбрасывающую качающиеся блики. Легкий стук ослиных копыт по сухой глине становился все глуше и вскоре затих. Отправился в Корсиньяно, будет там жаловаться, что ему не дали совершить обряд соборования, а он сам чист душой, словно младенец. Ну и пусть. Все равно он – вор, он украл ее жизнь, и теперь она должна умереть.
Матушка нежно улыбнулась. От этого сделалось еще горше, потому что улыбка была, может быть, последней, – скоро Лукреция будет далеко-далеко от матери, и эта мысль оказалась тяжелей, чем камень на шее.
– Ничего по-настоящему тайного ты и не могла рассказать, – сказала Анна, ласково гладя Лукрецию по щеке.
– Почему?
– Потому что не знаешь, как сделать пурпур живым и вечным. – Ладонь матери продолжала нежно прикасаться к коже дочери.
– А как?
Лукреция снова почувствовала себя обманутой. Она была хранительницей важной тайны, принадлежавшей только ей и матушке, тайны, которую нельзя разглашать ни при каких обстоятельствах, и вдруг оказалось, что самого главного ей не доверили, сочтя слишком маленькой и неразумной… Обида отозвалась физической болью. Ставшая непослушной голова беспомощно понурилась, словно держалась не на шее, а на тонкой ниточке. Вечная жизнь пурпура опять возвела преграду между матерью и дочерью.
Со слезами в голосе Лукреция спросила:
– Почему ты скрыла от меня, как делать мертвое живым?
Она сама услышала, что голос ее перешел в хрип, стал совсем незнакомым, чужим. Ну и что с того? Она всегда была для матушки чужой, их связывала только тайна, которую они обе хранили. Та есть Лукреция думала, будто обе.
Рука Анны покоилась на лбу дочери. От матушки пахнет лавандой. Матушка – сад, цветущий луг, так не хочется расставаться с этим ароматом!
Лукреция чувствовала, что ее существование подходит к концу. Она так и не узнала тайну краски, тайну вечной жизни. Вместо этого ее собственная жизнь, не вечная, стала добычей падре. И всем пурпур дороже чьей-то жизни.
Лукреция попыталась вытянуть скрюченную спину, распрямить то место, где засел осколок отцовского копья, и, подхваченная улыбкой святой Екатерины, закружилась в солнечном вихре.
Приходской священник думал о том, каким важным оказалось для него прикосновение – пусть минутное – к руке баронессы у постели умирающей девочки. Только это краткое пожатие и имело значение. Все остальное – мелочь и пустяки, о которых и вспоминать не пристало, тлен и прах, достояние мрачной могилы. Его рука коснулась ее руки; в тот миг луна мягким светом очерчивала заплаканное лицо Анны и ее нежные плечи.
Ему пришел на ум другой Божий человек, монах-доминиканец, воспылавший страстью к Екатерине, дочери красильщика. Она отвергла его, он вознамерился отомстить смертью, но, не в силах убить предмет своих вожделений, покончил с собственной жизнью. С ним подобное не случится. Он уходит, чтобы вернуться. Он уезжает на осле, но в следующий раз въедет в ворота поместья на коне, как триумфатор. Бог услышит его молитвы.
Падре облегченно рассмеялся. Не мытьем, так катаньем он добьется ответного чувства. Он знает, как это сделать. Если надо, станет воином инквизиции и страхом внушит любовь.
Баронесса, столь соблазнительно изобразившая грудь святой Агаты, будет принадлежать ему. Девчонка умерла, и слава Господу. Бог дал, Бог взял. Незачем ей жить, слишком уж много она знала, слишком стала опасна. Из-за нее обещанный Папой сан епископа был под угрозой. Анну, конечно, жаль, но в будущем она будет плакать только
Падре то и дело осаживал ретивого осла и оборачивался назад, в ту сторону, откуда, как мнилось, смотрели ему в спину немигающие глаза умершей девочки. Чего ей от него надо? Ничего, скоро этот взгляд окончательно потухнет. Ведь яснее ясного, что она ничего не рассказала матери, иначе баронесса не оставила бы их в комнате наедине. «Наедине…» Как сладко звучит это слово в черной ночи!
– Я – тайный агент инквизиции в Корсиньяно, – внятно сказал приходской священник.
А может быть, он – тот монах, так и не добившийся Екатерины? Но уж Анна будет принадлежать ему, это точно!
Вокруг распласталась кромешная тьма, В ней неразличимы ни для кого его темные мысли. Многое и многое поглотил мрак этой долины.
Папа Римский приказал устроить в Корсиньяно тюрьму. Из Сиены уже везут, должно быть, пыточный инструмент. Кажется, он даже слышит бряцание на Виа-Кассия. Всех безбожников и еретиков ждет настоящий застенок, где падре сумеет вырвать из них слова чистосердечных признаний.
В день Иоанна Крестителя Корсиньяно примет множество гостей. Паломников, преступников, досужих ротозеев. Кто-то должен будет отделить агнцев от козлищ. Освятив город, Пий Второй вернется в Рим, а приходской священник останется казнить и миловать в Корсиньяно.
У городских ворот ему преградило дорогу шествие женщин, громко моливших Господа отвести чуму. Боже, прости тосканцам их прегрешения, вольные и невольные! Коптящие факелы двигались по главной улице к церкви и дворцу. Люди толпились у домов, глядя на долгополые белоснежные плащи участниц процессии и большие распятия в их руках. Боже, прости тосканцам грех блудодеяния! Сердце падре гулко забилось. Блуд – вот грех, из-за которого ниспослано на Сиену моровое поветрие! Шествие тянулось босоного, как ходят пилигримы, на белых плащах ярко выделялись ленты нашитых красных крестов, из-под широких капюшонов едва виднелись глаза. Да продлит Всевышний годы наместника Своего на Земле! Значит, Папа Римский со свитой уже прибыл в город. Он и чуму, наверное, привез. Падре уверенно пробирался сквозь толпу к подвалу папского дворца.
– Ты шпион султана Махмуда, – свистящим шепотом произнес приходской священник.
Андрополус со связанными ногами лежал на жестком топчане, окаменев в предчувствии неизбежного и страшного. Зачем к нему пришел падре? Неужели падре и есть палач? Для чего вместе с приходским священником явился старый кардинал, обслюнявивший давеча Андрополусу щеку в саду папского дворца?
– Ты – шпион, а никакой не певец. Пение – отвлекающая хитрость, чтобы поближе подобраться со смертоносным копьем к Его Святейшеству. Ловко придумано, ничего не скажешь. И перестань играть в молчанку!
Теперь падре говорил с ним совсем не так, как в прошлый раз, когда принял за женщину.
– Он забрался на стену и пел ангельским голосом, – рассказывал кардинал, – поэтому мы решили определить его в хор кастратов. А потом кое-что заставило нас задуматься. Кроме того, он произнес имя султана.
– Мы должны выяснить всю правду до начала празднеств, – сказал приходской священник, и Андрополус с ужасом увидел радость на его лице. – Признавайся!
В чем? – спросил пастух.
– Во всем. – Падре повернулся к кардиналу. Он пришел ко мне на восходе. Сказал, что видел ангела, опустившегося на оливу в саду. При этом одет был в женское платье и пытался влезть ко мне в постель.
– Боже милостивый! Содомский грех! – всплеснул руками кардинал. – У людей Махмуда это обычное