кулачком по каменному плечу того же Нефедова и, подмигивая обоими глазами по очереди, говорил: «Смотри, старшина!.. Ох, смотри!.. Я про тебя мно-ого чего знаю, мно-ого чего! И Алексей Максимыч вот в курсе твоей расхи… расхитите… тити… расхити-тительской деятельности! Если вдруг что — смотри, старшина! Не зарывайся!» На что Нефедов, скребя себе вялой ладонью грудь, нехотя, без энтузиазма, отстаивал свою позицию: «У меня ж четверо детей, товарищ майор… Люблю я их, спиногрызов. Только из- за них… это самое, понимаешь, товарищ майор?» Через час Киврин, впрочем, напрочь забыл о своих претензиях к старшине и начал требовать, чтобы тот называл его не «товарищ майор», а — «как-нибудь душевно, ласково… Например, „коньячок“. Или „текилка“»…
Еще вспомнилось Алексею Максимовичу, как этим летом рядового Саню Гусева поймали на том, что он при молчаливой поддержке своих боевых товарищей «купил» у молчаливого, не пользующегося авторитетом паренька своего же призыва дорогой мобильный телефон за пачку сигарет. Тот паренек пожаловался родителям, а он, майор Глазов, вынужден был утрясать этот инцидент, потому что и агента терять не стоит, и «сор из избы» выносить не полагается. Всплыло еще и воспоминание о том, как на Пасху приезжал в часть проводить службу священник из Пантыкова… Алексея Максимовича поразили тогда лица солдат и офицеров, выстроившихся на плацу перед невысоким полным человеком в рясе, с клочковатой бородкой и в ярко поблескивающих на весеннем нежарком солнце очках. С этих лиц будто стесали все наслоившееся за год напряжение жизни. Каждый из этих людей в обезличивающем военном обмундировании неуловимо обрел индивидуальность, но в то же время от всех веяло одинаковым настроением надежды на что-то лучшее, на что-то очень хорошее, лежащее вне плоскости серой и вязкой окружающей действительности. Вечером, правда, как случалось почти на каждый праздник, в части было зафиксировано несколько пьянок и несколько драк…
— Ты считаешь, это возможно? — обернувшись, спросил Глазов. — Чтобы люди вот так… вдруг переломились и стали… людьми? Навсегда, до конца жизни?
— Вестимо, — сказал Олег. — Однако, вовсе не вдруг и далеко не все. Но, бессомненно, возможно.
— А… как? Что ты с ними делать-то собираешься? Бить? Как Разоева? Или… гипнотизировать, как меня?
— Вестимо, нет, — поморщился Олег. — Надобно сделать так, чтобы они сами поняли. Это чрезвычайно долго, но… по-другому нельзя.
— А дальше? Кое-кто, вероятно, и станет твоим… — Глазов несколько раз щелкнул пальцами, подбирая нужное слово.
— Соратником, — подсказал Трегрей.
— Да, соратником. Но что это изменит… — он рукой с зажатой в ней сигаретой очертил в воздухе дымный круг, — в общем? А? На всю систему целиком это же никак не повлияет?
— Повлияет, — заверил его Олег и улыбнулся. — Главное — положить начало. Воспитать тех, кто имеет волю и отчаянное желание изменять реальность согласно вечным правилам справедливости. И дать им силу делать это.
Глава 4
Этот Гуманоид, рядовой Василий Морисович Иванов… то бишь, Олег Гай Трегрей, напомнил майору Глазову его самого, лет этак тридцать назад. Он ведь тогда точно так же понимал мир. То неправильное и несправедливое, что он видел вокруг, будучи восемнадцати-двадцатилетним, ему казалось без особого труда устранимым. Тем более что и тогдашние наставники убеждали Лешу Глазова в этом. Да что там, не только наставники; телевизор, газеты и радио демонстрировали окружающий мир таким, каким он в представлении большинства и должен быть. Это бравурное и многоцветное полотно, воспринимаемое вкупе с разительно отличающейся от него реальностью, оставляло в сознании Леши Глазова вполне конкретную установку: