ними, хотя ношу их довольно редко – отчасти из-за их веса, отчасти по другой причине, которую сейчас объясню. Причина состоит в следующем: каждый вечер, если они при мне, я ощущаю непонятное желание открыть их и взглянуть на циферблат, даже если мне совершенно незачем знать точное время. Но стоит только уступить этому желанию, как меня охватывает таинственное предчувствие, ожидание непоправимой беды. Искушение становится все сильнее по мере того, как стрелки приближаются к одиннадцати–неважно, который на самом деле час. Когда они минуют эту цифру, наваждение проходит. После этого я могу пользоваться своими часами так же спокойно, как вы пользуетесь вашими.
Естественно, я приучил себя не смотреть на них до одиннадцати ночи; ничто не могло вынудить меня сделать это. Сегодня вечером ваша настойчивость слегка расстроила меня. Я испытал то же самое, что испытывает, вероятно, курильщик опиума, когда ему предлагают снова отведать дьявольского зелья. Вот вам моя история. Я рассказал ее в интересах вашей так называемой «науки». Но если вы еще когда-нибудь увидите меня с этими проклятыми часами и попросите взглянуть, который час, я, в свою очередь, попрошу разрешения сбить вас с ног.
Его шутка не рассмешила меня. Я заметил, что он опять начал волноваться. Улыбка, сопровождавшая последнюю фразу, была просто ужасна, в глазах появилось нечто большее, чем обычная живость. Его взгляд блуждал по комнате безостановочно и бесцельно, с тем диким выражением, какое порой встречается у помешанных. Но может быть, это только показалось мне. Во всяком случае, теперь я был убежден, что Бартин стал жертвой какой-то редкостной мании. Отнюдь не переставая тревожиться о нем как друг, я начал рассматривать его как пациента, которого не мешает серьезно обследовать. А почему бы и нет? Разве сам он, «в интересах науки», не рассказал мне о своей навязчивой идее? Ах, бедняга, он сделал для моей науки больше, чем полагал. Не только его рассказ, но и он сам представляли ценность для медицины.
Разумеется, я должен помочь ему, если смогу. Но сперва стоит провести небольшой психологический опыт – нет, вернее сказать, сам этот опыт послужит его выздоровлению.
– Вы были очень откровенны со мной, Бартин, – сердечно сказал я, – и я горжусь вашим доверием. Конечно, все это весьма странно. Вы позволите мне взглянуть на часы?
Он отстегнул цепочку от жилета и вместе с часами протянул мне. Золотой корпус, тяжелый, массивный и прочный, был украшен гравировкой. Внимательно осмотрев циферблат и заметив, что время близится к полуночи, я
открыл заднюю крышку и обнаружил внутри пластину слоновой кости с миниатюрным портретом, написанным в утонченной манере 18 века.
– Боже мой! – в удивлении и восторге воскликнул я. – Как же вам удалось сделать это? Я думал, что миниатюра на слоновой кости – давно утраченное искусство.
– Это не я, – ответил он с серьезной улыбкой. – Это мой достопочтенный прадед, покойный Брамвелл Олкотт Бартин, эсквайр из Виргинии. Он был тогда еще молод – примерно в моем теперешнем возрасте. Говорят, что портрет напоминает меня. Вы не находите?
– Напоминает? Мало сказать! Если бы не усы и не этот костюм (я подумал, что вы надели его из любви к искусству или для большей достоверности), он был бы в точности похож на вас – те же черты, то же выражение лица.
Больше мы не говорили об этом. Бартин взял со стола книгу и принялся читать. Я слушал, как на улице непрерывно плещет дождь. Редкие прохожие торопливо пробегали по мостовой. Когда другие шаги – медленные, тяжелые – остановились у моих дверей, я подумал, что это полицейский прячется от дождя под дверным козырьком. Ветки стучали в оконные стекла, будто