просились в дом. Я помнил все это в течение нескольких ближайших лет; я помню это и сейчас, спустя годы более мудрой, более достойной жизни.
Убедившись, что никто за мной не следит, я взял старомодный ключ, висевший на цепочке, и быстро перевел стрелки на час назад, после чего, захлопнув крышку корпуса, вручил Бартину его собственность.
– Кажется, вы говорили, – с нарочитой небрежностью заметил я, – что после одиннадцати вид циферблата больше не пугает вас. Надеюсь, вы не обидитесь, если в подтверждение ваших слов я попрошу вас взглянуть на него.
Он добродушно улыбнулся, снова достал часы, открыл их и с криком вскочил на ноги – Господь не настолько милостив ко мне, чтобы я когда-нибудь забыл этот крик. Глаза Бартина, поразительно темные на бледном лице, не отрывались от часов, которые он сжимал обеими руками. Какое-то время он стоял неподвижно, не произнося ни звука. Потом, голосом, в котором я не узнал бы его голос, он проговорил:
– Черт бы вас побрал! Сейчас без двух минут одиннадцать!
Я отчасти был подготовлен к такой вспышке и ответил довольно спокойно:
– Прошу прощения. Я, должно быть, нечаянно перевел ваши часы, когда сверял свои.
Бартин резко захлопнул крышку и сунул часы в карман. Он посмотрел на меня и сделал попытку улыбнуться, но его нижняя губа тряслась, и ему никак не удавалось закрыть рот. Его руки тоже дрожали, он стиснул кулаки и спрятал их в карманы широкого сюртука. Бесстрашие духа, очевидно, боролось в нем с телесной немощью. Напряжение было слишком велико; он зашатался, словно у него закружилась голова, и, прежде чем я вскочил со стула, чтобы поддержать Бартина, его колени подогнулись, он неловко подался вперед и упал ничком. Я кинулся к нему, чтобы помочь ему встать. Но Джон Бартин встанет лишь тогда, когда все мы восстанем из праха.
Вскрытие ничего не показало: все органы были здоровы и не имели никаких отклонений. Но когда тело приготовили к погребению, было замечено, что вокруг шеи проступила слабая темная полоса. По крайней мере, я слышал об этом от нескольких человек. Они уверяли, что видели ее, но сам я не могу сказать, правда это или нет.
С другой стороны, мне почти ничего не известно о законах наследственности. Я не знаю, могут ли в духовном мире чувство или страсть пережить сердце, в котором они зародились, и через несколько поколений воскреснуть в душе далекого потомка. Но если бы меня спросили, какая участь постигла Брамвелла Олкотта Бартина, я бы рискнул предположить, что он был повешен ровно в одиннадцать ночи и перед этим ему дали время, чтобы приготовиться к смерти.
О Джоне Бартине, моем друге, который стал моим пациентом на пять минут и – да простит меня Бог! – моей жертвой навеки, мне больше нечего сказать. Он был похоронен, и его часы вместе с ним – я сам убедился в этом. Надеюсь, Господь упокоит его душу в раю вместе с душой его виргинского предка… если только у них была не одна душа на двоих.
1893
Герберт Джордж Уэллс
Красная комната
– Могу вас заверить, – сказал я, – что потребуется вполне осязаемый призрак, чтобы меня напугать.
И я встал перед огнем со стаканом в руке.
– Это ваш собственный выбор, – сказал человек с высохшей рукой, глядя на меня искоса.
– Я живу на свете уже двадцать восемь лет и никогда еще не видел привидений.
Старуха сидела, уставившись на огонь светлыми широко открытыми глазами.
– Да, – заговорила она, – и за двадцать восемь лет вы никогда не видели таких домов, как этот, я полагаю. Вы еще многого не видали, в ваши-то годы. – Она медленно покачала головой. – Много есть такого, что люди видят себе на горе…
Похоже было, что старики нарочно поддерживают своей болтовней мрачную репутацию дома.
Я поставил на стол пустой стакан, окинул взглядом комнату и вдруг заметил самого себя – сплюснутое, непомерно растянутое в ширину отражение