женщине, а к другому мужчине.) А она – директор-воспитатель-менеджер-спонсор-ангел-хранитель интерната для слабоумных детей. Квартира ее – тут же, при интернате. Адский рай – шум, гвалт, смесь слабоумных и вполне здоровых детишек, рев, смех, сопли, все чем-то заняты, по полу – рулоны обоев через всю комнату (для рисования картинок), куклы Барби, разноцветные пирамиды, неумолкающие трубы и барабаны, сверкают мониторы компьютерных приставок, веревочные лестницы свисают с потолка – и через все это с благожелательной улыбкой на длинных устах шествует Недоеденный Паук, пробирается к себе в норку, где он кропает детские стишки и рассказики для журналов, упорно, но беспобедно соревнуясь с Григорием Остером, Хармсом, Эдуардом Успенским и прочими корифеями (“Лягушка квакает, сияет ночь, и утка крякает – чия-то дочь…”). Больше он не умеет ничего, так что у Маришки на самом деле не четверо, а пятеро детей… Плюс весь интернат.
Сэнсей сделал себе второй коктейль, полюбовался стопочкой напросвет и (“в малых дозах водка безвредна в произвольных количествах”) выпил, основательно крякнул и потянулся за морковкой. Я смотрел, как он ест свои любимые котлетки, изящнейше и даже грациозно управляясь с вилкой и ножом. Он ничего не говорил, но я знал, что он все еще ждет ответа.
– Матвея, может быть? – спросил я.
Я знал, что Матвей не годится, но больше я никого предложить ему не мог. К сожалению, Матвей из тех, кто любит человечество, но совершенно равнодушен к отдельным его представителям и в особенности же – к детям. “Чистый, как хрустальный бокал, талант математика”. Мальчик Мотл. Велмат-Великий Математик. Классический еврей, узкогрудый, сутулый, бледный, горбоносый, с ушами без мочек – безукоризненная иллюстрация к Определителю Еврея из газеты “Народная правда”. Он попал к сэнсею на прием довольно поздно – в возрасте тринадцати лет, и сэнсей подарил ему тогда книгу Юрия Манина “Кубические формы”. (Книга эта начинается словами: “Любой математик, неравнодушный к теории чисел, испытал на себе очарование теоремы Ферма о сумме двух натуральных квадратов”.) В четырнадцать лет мальчик Мотл решил так называемую “Вторую задачу Гилберта” (правда, как выяснилось, уже решенную задолго до него), а в пятнадцать – “Восьмую задачу”, никем еще в те поры не решенную. В университет его приняли прямо из восьмого класса без экзаменов и сразу на второй курс. При этом было нарушено несколько советских законов и сломлено сопротивление неописуемого множества советских бюрократов. Открывающиеся перспективы ослепляли, два восхищенных академика, начисто лишенные почему-то антисемитской солидарности, двигали его, не щадя своей репутации, и, разумеется, в конце концов заслуженно на этом погорели. Их (и его самого) подвело утрированное у вундеркинда до абсурда чувство социальной справедливости. Вместо того чтобы добивать (в тиши кабинета) почти добитую уже гипотезу Гольдбаха, он принялся вдруг подписывать заявления в защиту узников совести и сочинять страстные послания советскому правительству а ля академик Сахаров. Но он-то был не академик Сахаров. Он не умел делать бомбы, он только умел доказать, что количество так называемых пар простых чисел бесконечно. Этого оказалось недостаточно. Излишне восторженные академики были предупреждены о служебном несоответствии, а сам мальчик Мотл объявлен был – для начала – невыездным, потом отовсюду вычищен, моментально превратился в профессионального диссидента, забросил математику и наверняка сгнил бы, в конце концов, в тюрьме либо в психушке, но тут, слава богу, подоспела перестройка и компетентным органам стало не до него. Он уцелел, но уже в новом качестве. Талант борца за справедливость оказался в нем сильнее таланта математика. И теперь он – сутулый, вечно голодный и лохматый, как шмель-трудяга, – организатор и вдохновитель нескольких микроскопических партий и не думает ни о чем, кроме блага народного, которое понимает не слишком оригинально: “Раздави гадину!”, и все дела… Сэнсеи подобрал на вилку остатки вермишели, запил томатным соком и – в знак благодарности – тихонько спел (в мой адрес): “Ой, найився варэников, водыци напывся, опрокинув маки-терку, богу помолывся!..”
– Матвея, говорите? – переспросил он, утирая губы салфеткой. – Велмата нашего, никем не превзойденного? Велмат в своей нынешней ипостаси годен только на то, чтобы штурмом брать цитадели коррупции. А также бастионы социального зла. Из него опекун, как из господина Робеспьера. Огюстена Бона Жозефа.
Я молчал. Я не знал, кого ему еще предложить. Новенькие были мне почти незнакомы, а из дедов предлагать было некого. Я убрал посуду в мойку и поставил чайник – вскипятить воду для кофе. Потом я сказал:
– А почему вы вообще думаете, что ему понадобится опекун?
– Я не сказал “понадобится”! – возразил он, раскуривая сигарету. – Я сказал: “может быть”.
– А может быть, и нет.
– А может быть, и нет, – согласился он. – Я уже не об этом. Я уже о другом…
И он замолчал, глядя в окно, затягиваясь время от времени и с силой выдувая из себя дым, – он словно отплевывался дымом. Я подождал продолжения, потом помыл посуду, протер влажной губкой стол и расставил толстенькие чашечки коричневого фаянса. Он продолжал молча курить, и я занялся кофе.
– Ни черта не получается, – сказал он наконец. – Я так обрадовался сегодня этому мальчишке. Вы не видите, Робби, и, наверное, не можете этого видеть, но я-то знаю точно: мальчишка – экстра-класс, он всех нас за пояс заткнет, дайте только срок. Он – УЧИТЕЛЬ!
Я внимал ему с самым (надеюсь) почтительным видом. Он, разумеется, верил тому, что сам говорил. Но я-то знал, что это само по себе ничего еще не значит. Просто очередной приступ оптимизма. У нас бывали и раньше приступы оптимизма. Как правило, они у нас кончаются