сегодня в рыцаря без страха и упрёка.
А все вопросы, как мечи в орала,
расплавлены в крючки из запятой.
Слеза – слеза отчаяния – стала
предвестием забвенья и пустой
растраты влаги, знаком слабоволия. И более –
дурного воспитанья.
Меланхолии.
Какое время! И какие дни!
«Безумные»? О, если бы! «Они,
быть может, торжество тоскливых лет…?» О, нет!
«…и одиночества, что душу гложет?»
Да, быть может, –
но всё не так, покуда не сказать,
что – “гиблые” они: ни дать, ни взять…
Оттуда, из-за кромки океана
неистощимого, как постоянство,
струится время по меридиану
и повисает над земным пространством,
чтоб обернуться то дождинкой на кресте,
то мхом, – зелёной сединою камня, –
то локоном седым, что залетел
в паучью сеть, застывшую за ставней.
Вот так и пробивается наружу время, –
благодаря привычке. Как любое семя.
Но ощущенье есть ещё такое,
что ломтик времени лишился вдруг покоя
и мается, надеясь встретить взгляд,
который подобрал бы всё подряд, –
всё, что отбилось, каждого изгоя;
тот взгляд, что отвернулся бы назад,
ни разу не моргнув из опасения
увиденное сделать частью зрения,
в затворе век увековечить и гадать
потом: откуда? что за век? года?
О, ностальгия по неведомым частям,
по всё ещё не наступившим дням,
по разбежавшимся тропам,
по тишиной шипящими путям,
по неслучившимся удачам,
по «всё могло бы ведь иначе…»
и по чужим смертям, последним вздохам,
по поцелуям, по тому, что плохо.
И пусть не веру ностальгия порождает в бога, –
на помышление о нём наводит понемногу.
Но далеко от вод врастая в землю,
в неё роняя одинокую слезу,
когда-нибудь, своей печали внемля,
в прибрежную сбежишь ты полосу.
И там, у вод, у океана постоянства,
который всё на свете время заплеснул,
узреешь неподвижность: чайка лишь из чванства
сплошную может вдруг прервать голубизну…
Сплошное время тут, не знающее хроники.
Крестами, арками и минаретами не тронутое.
Молчанье там – присутствие молчания,
не онемение от горя и отчаянья.
Там устрицы молчат из бессловесности,
из слова всякого извечной неуместности…
В этой синей воде отражается белое небо.
И на нём облака белый саван соткали из снега
для тебя, но тебе умирать – как вздыхать.
И не знаешь тут чувства стыда,
что жила бесполезно, не оставив следа.
Там, где эта вода, с каждой новой волной –
что случалось всегда, то случается вновь.
Там ничто никогда не меняется, –
ни молиться не стоит, ни каяться:
даже в самые тихие дни
те же устрицы шепчут: ”Распни!“
Не надейся, не жди:
те же страхи тебя впереди
поджидают – и в грохоте грома,
в какафонии грубой погрома
тонет песня Авессаллома.
О, несчастный Авессалом!
О, законный наследник дома!
О, изгнанник, – о чём он, о чём?
Нагромождение деталей.
Любая вещь напоминает,
что память зла: не забывает
того, с чем ты уже рассталась.
Как волна, она неразборчива –
и выносит к тебе среди прочего
то, чему привелось случиться
чтобы сразу же и забыться…
Но деталей нагромождение,
размывая волю к движению,
превращает существование
в материал для воспоминания.
И в тебе возникает мелодия
то ли новая, то ли нет,
то ли слышанная во сне.
А зажмуришься – вновь темнота:
то ли нет, то ли да.
Темнота, темнота, как предрёк,
невесёлый библейский пророк.
Темнота, перестань же стараться –