– Шофёра?
– Его сейчас повышают.
– Откуда, говорю, – из Хельсинки?
– Нет, из Финляндии. Не нравятся?
Я кивнул ей на выход. Как всегда же, она всхлипнула, накрыла меня синим пледом, который подарил Черчилль, и убежала.
Пока прикрывала за собой дверь, из приёмника – в прихожей – протиснулся ещё один глупый куплет:
Враг недаром злится – на замке граница!
Не отступим никогда! Нету большей чести:
Остаёмся вместе в армии родимой навсегда-а-а…
Мне, однако, оставаться нигде уже не хотелось. Хотелось убежать. Несмотря на всплывшую в ноге боль.
Но куда?
Впрочем, тому, кто, сбегая, думает о цели, смысла бежать нету. Куда – не имеет значения. Бежишь не с тем, чтобы прибежать. Тем более, что мир постоянно меняется. Пока добежишь куда-нибудь – там уже всё иное. Настолько, что убежишь и оттуда.
А может быть, надо просто постоянно бежать?
Всё во вселенной от себя бежит. Потому и всё в ней изменяется. Всё бежит безо всякого направления. Точнее – во многих. Ещё точнее – без цели. А люди, бегущие с целью – глупцы.
Бегство – это и бегство от цели.
Но мне так нельзя. Я хотел власти – она у меня есть. Хотел её, чтобы вести людей к цели. Но пока вёл их и менял – изменился сам. Теперь мне кажется, что я избрал цель – чтобы обрести власть. Теперь кажется, что цели в жизни быть не может, и люди называют целью конец.
Мир, как и человек, движется только к концу. Все иные утверждения – для идиотов.
Но идиотами бывают все. Некоторым из тех, кто ими остается, везёт. Учителю, например. С ним, правда, – великая загадка: он один избежал конца. А мой, видимо, уже недалёк. Времени осталось теперь только на его ускорение…
Потом я вздремнул – и во сне он и объявился. Учитель. В белоснежном хитоне. И чело его было увенчано терниями.
Войдя в кабинет, он, как и я, посмотрел на часы в паху польского шахтёра. Потом, как Валечка, запер дверь на ключ, уселся в кресло за стол и заговорил:
«Ты много переносил и много в тебе терпения. И во имя моё трудился и не изнемогал. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою. Итак, вспомни, откуда ты пришёл, и покайся, и твори прежние дела. А иначе сдвину светильник твой с места, если не покаешься.»
Я вздрогнул и подумал броситься к камину, к шахтёру с лампочкой, но Иисус остановил меня жестом и продолжил:
«Знаю твои дела, и что ты живёшь там, где престол сатаны, и что содержишь имя моё, и не отрёкся от веры моей… Но то, что имеешь, держи пока приду. Кто побеждает и соблюдает дела мои до конца, тому дам власть над язычниками, и будет он их пасти жезлом железным. Как сосуды глиняные, разобьются они. А ему я дам звезду утреннюю…»
Я не только узнал эти слова из Откровения, но и понял, кого он называл язычниками: мир, который подчинялся не мне, а сатане.
Учитель звынул из «Казбека» на столе папиросу, прикурил без спичек и продолжил вещать. Он говорил знакомые слова, и поэтому я позволил себе думать о своём.
Мир, действительно, жаждет конца, ибо в конце его спасение.
И спасать его, кроме меня, некому.
Надо сперва отряхнуться от моих засранцев и всех, кто зажирели душой.
Я приступил к обдумыванию деталей, но, услышав слова о чашах гнева, замер.
«…Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь… Четвёртый вылил чашу свою на солнце, и людей начало жечь огнём…»
Я обещал себе перечитать завтра про солнце внимательней. Про него как раз я уже не помнил. Не вспомнил даже в августе, когда Лаврентий вернулся с полигона и подтвердил, что новая бомба ярче тысячи солнц…
«Последний же ангел, седьмой, вылил чашу свою на воздух; и из храма небесного раздался громкий голос – Совершилось!
И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди живут на земле.
И город великий распался, и города языческие пали!
И всякий остров убежал, и гор не стало!
И град пал с неба на людей!»
Потом я увидел во сне, будто вскочил с дивана.
Потрясённый тем, что Учитель выражал в глаголах мои сокровенные мысли, я бросился к нему с распростёртыми объятиями, но осёкся: вместо тернового венца на его голове сидела фуражка с красной звездой.
А поверх белоснежного хитона, на хилых плечах, лежали погоны с майорскими звёздами.
23. Как луна бледнее солнца, жизнь бледнее сновиденья…
В погонах Учитель приснился мне впервые.
В семинарские же годы он приходил в мои сны наряжённый в чёрную грузинскую чоху. Перехваченную серебряным поясом. Такие пояса носили тифлисские карачохели, которые умели петь волшебные песни и охмурять девственниц.
Чаще всего Учитель занимался тем, о чём мечтал тогда я сам. По утрам спал. Днём дрался и экспроприировал у богачей добро, награбленное за всю христианскую эру. А вечерами пил кахетинское вино, пел и украдкой расстёгивал красное платье на Марии Магдалине.
Марией служила ему дочка армянского ростовщика. Вопреки наставлениям предка, она увлекалась безалаберными романтиками. А жила в кирпичном доме рядом с семинарией.
Армянка нравилась мне так же сильно, как не нравился её отец. Который заботился о её счастье, не имея никакого представления о том, что называла таковым она.
Но я не любил его по другой причине. Он был настолько богат, что позволял себе выражать неуважение одновременно и к грузинам, и к Христу. Даже в песенной форме. За одно и то же – безалаберность и романтизм:
Что с тобой, Исус, бедняга? От похмелья ты опух,
Глаз не видит, ухо правое повисло, как лопух.
Ты в который раз надумал – как грузин, Куру просеять,
На большом ветру провеять индюшачий пух!
Издевался он – соответственно – и над революционерами. Любыми: большевиками, меньшевиками, эсерами. Даже над армянскими. Вплоть до главного из дашнаков. С фамилией Токанц.
Утром он тоже спал, но днём, наоборот, занимался ростовщичеством. Надувал главным образом кинто и карачохели. Вечером же, став богаче, чем был утром, подражал Иисусу – пил с грузинами в духане вино. Не уважая их. И очень гордясь собой:
Ни балшевик, ни мэншевик, ни дашнак Токанц, -
Кахэтынски вино пию вот такой стаканц!
Я доносил на него Учителю и предлагал экспроприировать армянские деньги. Которые, согласно