Обглодали его знатно. Зато теперь он понимает, что ощущал Донни… заслужил. Пускай остальные и нет, но этот — заслужил. И Кохэн не раскается в содеянном.
Он сунул окровавленные ноги в воду и стиснул зубы, сдерживая крик.
Как бы там ни было, от яда он не избавится, зато продлить агонию способен. Ему нужно еще несколько мгновений… он должен… не ради себя, но ради Атцлана.
Ради деда, который, верно, по сей день проклинает внука-предателя. А может, и не проклинает, может, он попросту вычеркнул Кохэна из памяти, и правильно сделал. Кохэн тоже так пытался, но у него не вышло. Никогда и ничего у него толком не выходило.
Нож не потерял — и то удача.
Он склонился над Тельмой, вглядываясь в ее лицо, по-прежнему неподвижное, застывшее. Вытащил жука из коротких волос, раздавил с немалым наслаждением. Сказал:
— Если ты меня слышишь, а я надеюсь, что ты меня слышишь… ты простишь… я хотел бы дать тебе больше времени, но у меня самого его почти не осталось. А если я не открою эту треклятую дверь, они погибнут… все они…
Молчит.
Улыбается.
— Вы не поймете… вам мы кажемся странными. Пугающими. Дикари-каннибалы… мы и вправду едим тела себе подобных… не потому, что нечего есть… это обычай. И дань уважения. Вы закапываете мертвецов в землю, и нам это тоже кажется странным.
Почему он медлил?
Время ведь уходило. Ноги онемели, от яда ли, от воды ли. Слабость накатывала волна за волной, скоро Кохэн ей поддастся. И тогда у него не останется сил.
— Мы приносим в жертву людей… не знаю, как раньше, но сейчас… это огромная честь — взойти на вершину. Стать почти равным богам. Подарить им свою жизнь, как они подарили ее людям… а вас до сих пор манит золото Атцлана. Там его много… хлеба не всегда хватает, а золото… оно стекается в город волей богов, их животворной кровью. И проклятием… если бы золота не было, нас бы оставили в покое. Я видел, что произойдет.
Веки неподвижны.
Ресницы не дрожат. Да и сама она обречена, если ушла в чужой разум, в чужие кошмары. Кохэн мало понимал в ментальной магии, но читал, что из подобных путешествий возвращаются редко.
А жаль.
— Из вас получилась бы пара… и если ты все-таки постараешься… если вернешься, то скажи Мэйнфорду, что мне жаль. Я не хотел его подводить. Не могу иначе. Они придут. Войска. Ополчение. Они расстреляют мужчин… найдут причину, объявят, что был мятеж… или еще что-то… но вырежут всех до одного. Женщин… может, и пощадят. Но что их ждет? Жизнь в борделях, нищета… а дети… ты же знаешь, что происходит с детьми, которые никому не нужны? Поэтому прости… если сможешь.
Он выпустил голову Тельмы и поморщился: та ударилась затылком о камень. Кохэну хотелось бы проявить большую осторожность, но тело немело.
Каменело.
И оставались считаные секунды.
Встав на четвереньки, он подтянулся, подполз к альву.
— Ты яркий… обжигающий… мне Мэйнфорд показал. Когда только показал, мне подумалось, что из этого сердца получится достойный камень… я спою тебе песню… я… помню некоторые… мужайся, о сердце мое…
Нож сросся с ладонью.
Дыхание альва было размеренным и спокойным, чему Кохэн порадовался.
— …в сраженьи ищу я смерть от острого обсидиана…
Острие клинка прочертило линию через грудь того, кто все еще был жив.
— …наши сердца… только гибели… гибели только достойны…
Он задержал дыхание, выскребая последние крупицы силы, а потом всем весом своим налег на клинок, пробивая тонкую кожу.
В этом не было красоты.
Изящества.
И правильности.