сочинили.

Стихи, вообще говоря, сочинил ты, но Ваня не любил «ячества».

– Так я ж и талдычу вам, а вы не слушаете, – отбивался дипломатик. – Здесь, в Москве Высоцкий! У себя, на Малой Грузинской. И адрес есть. Но вы лучше к нему теперь не суйтесь, в горести он. Да и не любит, – тут Коля сладко сглотнул слюну, – всякой вшивоты вроде вас. Если только к нему с одним пожилым грузином сходить… Тот Семеныча с детства знает, сациви с орехами ему в банке носит. Семеныч грузина пустит, может, и вас не турнет с лестницы. Только торопитесь: на днях Семеныч в Казань с концертами уезжает!

* * *

Пришли поэты и сыграли на расстроенных лирах.

Минут через десять, со стоном волоча тяжелые лиры, поэты вышли вон.

* * *

Жизнь погрузилась в бодрящий хаос: Перец с головой ушел в свое домрачейство, Юржик А. перед праздниками решил еще раз съездить в Моздок. А ты остался, потому что уже не учился, три раза в неделю работал, и работа отметала всякую возможность каких-то там ненужных поездок.

Показал свой мокнущий кончик сентябрь. Тридцатого вечером позвонил Коля-дипломатик и, булькая негодованием, сообщил:

– Завтра – во МХАТе… Будет петь! Для особо приглашенных. На дне рождения у Ефремова. Только тебя с твоей дылдой в лыжной шапочке туда ни за что не пустят!

По ночам землю прихватывало заморозками. Дылду все звали Красавой. Правда, никакой дылдой она, если разобраться, не была. Но что верно, то верно: лыжную сиреневую шапочку Красава с головы почти не снимала. Наверное, чтобы в ее музыкальные уши не попадал холод. Еще она клала на ночь в каждое ухо по дольке чеснока. Это было не совсем понятно, но, в общем, оригинально и даже притягательно.

– Так провести тебя на этот сейшен или ты сам? – не унимался дипломатик.

– Я на концерты сам хожу.

Вечер 1 октября выдался сонный, затишный. Вокруг сиял бутылочный, грустно-веселый и зеленовато-коричневый, с чисто московской желтинкой свет.

Концерт с поздравлениями уже давно шел, а ты все топтался с гитарой под мышкой у мхатовских роскошных дверей. Простой расчет: сдать гитару в гардероб, объявив себя аккомпаниатором старинных русских романсов, не задействованным в сегодняшнем концерте, был разбит в самом начале. Тебя дружелюбно вытолкали вон.

Тупо глядя на дверь, ты курил и огорчался. Вдруг один до омерзения плешивый, но очень известный актер, выходя из театра и почти у тебя над ухом, сказал, растягивая слова, другому, малоизвестному:

– … жалкие куплеты! Нет, ты дай мне песню про власть и про того, кто раньше с нею был! А он Олегу в день рождения какую-то мутотень подсунул!

Семь лет назад ты въехал в двери МХАТа,Влетел на белом княжеском коне, —

передразнил плешивый.

– Ну просто провокатор какой-то…

– Скорей – лазутчик. И спеть про это не постеснялся. Ну, помнишь?

Я говорю, как мхатовский лазутчик,Заброшенный в Таганку, в тыл врага…

– «Коней» бы своих, в крайнем разе, спел.

– А вот тут ты сморозил глупость, Сева! А вот тут ложному обаянию поддался!

Актеры ушли. Но мысль твоя побежала не за ними, нет! Тебе куплеты тоже были без надобности. Может, поэтому мысль вернулась к гудящей суховеями и стучащей палками по голове Мексике, к желающему промочить горло, но на виду у иностранцев конфузящемуся это сделать Семенычу.

Из Мексики слух перекинулся на родные севера. Затрещали под ветром карликовые кусты, загремели передвигаемые неведомой силой валуны, заскрипели сани, кто-то крикнул зычным голосом: «Тппру! – А затем сразу: – Но, но, родимые! Но, Сокол, но, Черкес!»

И это уже не Семеныч кричал, тревожась, кричал твой собственный, к тому времени уже лет десять как покоящийся в земле дед.

Кони плясали, кувыркались. Но у самого обрыва вдруг резко остановились. Их нельзя было сдвинуть ни назад, ни вперед. Седок божился, чертыхался, глотал снег, кашлял кровью. Кровь прерывистой струйкой текла по нижней губе, которая уже давно вспухла и гноилась, потому что в ней угнездилась настоящая саркома, приключившаяся от все того же Черкеса, со зла ударившего деда в лицо копытом. Дед подтвержденную медиками саркому густо мазал зеленкой и, раздраженно оправдываясь перед родственниками, гнул свое: «Да лечусь я, лечусь…»

Тебе стало горько и тошно, а потом светло и радостно. Но после – опять затошнило. Как трубочист, с гудящей от ветра метлой, с темно-вишневой, редкого цвета гитарой в руках, балансируя и удерживаясь от резких движений, ты шел по бордюру Глинищевского переулка к Бульварному кольцу.

Стиснутый узостью воспоминаний, не умея представить себе никого, кроме собственного деда, до изумления любившего лошадей, ты пытался вырваться из узкого переулка, в который безотчетно свернул.

Однако и вся Москва вдруг стала тесной! До поросячьего визга захотелось пустых полей, молодых, еще только высаженных, звенящих голыми веточками рощ, за ними вековых стылых лесов, потом таинственных озер цепочкой, а за лесами – желтеющего краем болота, с непроходимой топью

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату