У флигелей тесно стояли экипажи, в отдалении стайкой бегали дети — мелькали матросские костюмчики и розовые платья.
Где-то пилили, постукивали молотками. Совершали по тропинкам между липами утренний променад дамы с кавалерами. Дымили самовары. За вынесенными на лужайки длинными столами чаевничали и завтракали. Перед главным зданием на квадратном плацу строился пехотный взвод.
Подъезд был круговой, и пока мы разворачивались, огибая отцовское крыло, занавешенное по первому этажу черными шторами, у парадного уже столпились любопытствующие. Мелькнуло лицо молодого Пан-Симона. Потом — кого-то из Шептуновых. Фраки, сюртуки, платья. Ох, сколько их!
А из раскрытых парадных дверей по широкой лестнице спускалась матушка.
Такая, какой я ее и помнил. Высокая, прямая. Строгая. В темном закрытом платье. Прическа, сухое, желтоватое лицо.
За ней спешили озабоченный, с папкой под мышкой, Террийяр, сестренка Мари, слуги, жандармские офицеры и взволнованно сплетающий пальцы дядя Мувен.
Я шагнул из кареты наружу.
— Живой… живой… — побежали по толпе шепотки. — Бастель…
Я вдруг почувствовал себя мертвецом, незванно покинувшим семейный склеп. С козел спустился Тимаков, подмигнул:
— Эк нас встречают.
Подкрученные усы. Сияющие глаза. Румяные щеки. Брови. Рты приоткрытые. Вот-вот полетят вверх чепчики и шляпы. Ура, Кольваро!
И один чепчик взлетел-таки.
Правда, и опустился в одиночестве. Я вздрогнул, когда толпа единым организмом выдохнула и разошлась в стороны, освобождая дорогу родной крови.
— Здравствуй, сын.
Матушка остановилась напротив меня.
Сделалось тихо. Сдвинулся и пропал Тимаков. Затуманились Террийяр и Мари, нависшие слева и справа. Я смотрел на матушку, матушка смотрела на меня.
Исчезновение отца прорезало на ее лице новые морщинки. У волос за ушами появились седые кончики. Нос проступил четче, заострился. Кожа, облепившая скулы, казалась тонкой, как папиросная бумага.
А в глазах пряталась боль.
Она изучала меня недоверчиво, осторожно, словно и во мне могла крыться причина этой боли. Миллиметр за миллиметром — лоб, брови, ресницы, шрам на губе.
Узнавание словно вдохнуло в нее жизнь. Порозовели щеки. Расправилась складка над переносицей. Облегчение мягко продавило рот:
— Сынок!
И я, безотчетно тискавший полы мятого мундира, поймал грудью и плечом ее тело, обнял сам, вдыхая аромат дома и розового масла.
— Матушка!
— Живой.
Тонкие пальцы взбили волосы на моих висках.
— Все хорошо. Живой, — сказал я.
Матушка, отстранившись, снова посмотрела мне в глаза.
— Ты, кажется, стал выше.
— Ассамея. Там высыхаешь и вытягиваешься.
Она рассмеялась.
— Пойдем в дом, — она взяла меня за руку. — Расскажешь.
И вот тут уже взлетели чепчики.
— Бастель! Бастель!
К чепчикам — цилиндры. Меня обступили.
Слева, сияя глазами, прижалась сестра, Террийяр, говоря что-то, пожал плечо, кто-то похлопал по спине.
Ведомый сквозь череду радостных лиц, между мундирами, сюртуками и платьями, я улыбался и кивал, пригибался под зонтиками и пожимал руки, но не мог отделаться от ощущения, что среди собравшихся может быть убийца.
Не вижу! Ни одной жилки!
Крыльцо. Жандармские офицеры. Серебро пуговиц. Дядя Мувен.
— А двери мы подновили, — обернулась матушка.
Узор из бирюзовых ящерок бежал окантовкой по створкам. Раньше его не было. У ящерок крашеным, красным и желтым стеклом посверкивали глаза.