– Если они опоздают, то им засчитают техническое поражение.
– А… ну да, – мрачно отозвался он, похоже, не удовлетворенный такой перспективой.
– Так что выброси это из головы.
Он хотел ответить, но его прервал пронзительный крик, похожий на скрип калитки: «Пи-и-ип!», а затем хлопанье десятков крыльев.
– Что это? – встрепенулся я.
– Просто гракл, – ответил Дойль.
Я огляделся в темноте. Может быть, мне это привиделось, но ночное небо отливало блеском, как крыло скворца. Граклы мне никогда не нравились – эти пернатые разбойники грабили чужие гнезда и поедали птенцов. А еще рассказывали… Холодные мурашки побежали у меня по позвоночнику.
– Городской ты, – пренебрежительно сказал Дойль, намекая на то, что первые десять лет жизни я провел в Айкене, который по сравнению с Эдинбургом и впрямь мог сойти за крупный город. – Что, Энди птичек испугался?
Крылья захлопали снова, раздалось еще несколько криков. Со всех сторон чувствовалось движение невидимых существ.
– Пошли отсюда, – сказал я.
– Тебя за руку подержать?
– Ну давай, идем уже! Заедем к Доун, может, она захочет куда-нибудь прошвырнуться.
Дойль недовольно фыркнул и встал:
– Черт, какая-то пружина мне всю задницу исколола. – Он дотронулся до джинсов и осмотрел ладонь. – Ах ты зараза, прямо до крови. Меня кто-то укусил! – Он пнул диван. – Еще не хватало инфекцию подцепить от этой гребаной рухляди!
– Спорим, Доун отсосет тебе яд? – бросил я, торопясь к машине.
Когда мы тронулись, фары мазнули по берегу, осветив ряд отслуживших свое диванов и кресел. Я мог поклясться, что одного среди них не хватало. Чем больше я думал об этом, пока мы тряслись по ухабистой проселочной дороге, тем сильнее мне казалось, что недостает того самого дивана, на котором мы сидели.
Если бы не футбол, в старшей школе я был бы диким и озлобленным аутсайдером, которому бы по праву досталось звание самого унылого задрота. Мне говорили, что я пошел в мать – у меня тоже были высокие скулы, прямые черные волосы и карие глаза. Она была на четверть чероки и в свои сорок с гаком оставалась красавицей, а еще она была умница и насмешница, которая своим острым, как бритва, языком могла с кого угодно в два счета сбить спесь. Мать была куда живее, чем мой папаша, которого скорее можно было назвать замкнутым стоиком, – да что там, характер у нее был слишком бойкий, чтобы надолго задержаться в таком болоте, как Эдинбург. Иногда вечерами она выпивала лишнего, и отцу приходилось укладывать ее спать, а иногда уходила одна и возвращалась, когда я давно спал. В такие вечера я слышал, как они спорили и ссорились, но во всех спорах последнее слово оставалось за ней. Когда я был в восьмом классе, я понял, какая у нее репутация. По слухам, она часто торчала в барах и переспала с половиной мужчин в Таунтоне. На школьном дворе я раз десять начинал драку с теми, кто такое о ней говорил. Мне казалось, что она меня предала, и некоторое время мы практически не общались. А потом отец усадил меня за стол для разговора – до тех пор он никогда со мной серьезно не разговаривал.
– Я знал, на что шел, когда женился на твоей маме, – сказал он. – У нее есть эта дикая жилка, которая иногда просится на волю.
– Но ведь все смеются за твоей спиной, а ее называют шлюхой… Как ты это терпишь?
– Потому что она нас любит, – уверенно произнес он. – Она любит нас больше всех на свете. А люди пускай болтают. У мамы были загулы, и пойми правильно – мне это больно. Но зато ей приходится терпеть меня и весь этот город, так что мы квиты. По правде, не место ей в Эдинбурге. Со здешними женщинами ей скучно, они только и болтают, что о местных ярмарках и рецептах. Ты единственный, с кем ей есть о чем поговорить, потому что она воспитала тебя как своего друга. Вы с ней можете болтать о книгах и искусстве, о том, в чем я ни рожна не понимаю. А теперь, когда ты ее избегаешь, ей и душу отвести не с кем.
Я прямо спросил отца, спал ли он с другими женщинами, – он ответил, что было дело, но только из мести.
– Мне никогда никто не был нужен, кроме твоей мамы, – проговорил отец торжественно, как будто давая клятву. – Она единственная женщина, на которую мне не плевать. Только я это не сразу понял.
Он меня не вполне убедил, и я не смягчился, пока в девятом классе отец не записал меня в футбольную команду. Хотя от этого я родителей лучше понимать не стал, игра позволяла мне выпускать пар, и мало-помалу мои отношения с мамой улучшились.
К выпускному классу мы с Дойлем были лучшими игроками в команде, и футбол помогал мне очаровывать девушек и отвлекал внимание сверстников от того, что я читал стихи ради удовольствия и без труда выбился в отличники, а большая часть класса в это время смотрела «Американского идола» и не одолела еще основ алгебры. Моя тощая фигура раздалась в плечах, и я стал не последним ресивером. Я еще не дотягивал до команды колледжа, да и для Таунтона был недостаточно хорош, но мне на это было наплевать. Мне нравилось ощущение, когда я высоко подпрыгивал и мяч ложился мне в руки в тот самый момент, когда едва различимые лилипуты внизу пытались его достать; нравилось вырваться вперед и бежать вдоль боковой линии – такое случалось нечасто, но из всех моих переживаний это было ближе всего к сатори.
Дойль ростом не вышел, зато отличался быстротой и упорством в борьбе за мяч. Им заинтересовалось несколько колледжей, в том числе Университет