А если он и опасен, если я ошибаюсь, то умеет скрывать свои мысли лучше, чем кто-либо из тех, с кем мне приходилось сталкиваться на этой планете.
Ро выглядит вполне довольным.
– Ну, тогда ладно. Пошли.
Лукаса и Ро ведут прямиком в бараки – большие строения в примыкающей к ангару пещере. Туда, где спят солдаты-белтеры. Лукас на ходу оборачивается, чтобы посмотреть на меня, и я вижу на его лице усталую улыбку.
Я осторожна и буду осторожна, но мне ужасно хочется, чтобы Лукас устроился спать рядом со мной. Чтобы мы могли оберегать друг друга, если с неба свалится еще что-нибудь.
В каком-нибудь теплом местечке вроде того, где я спала прежде: перед печью Биггера. Того, которое я делила с Ро.
Я желаю себе забыть все это, когда мы уходим все дальше вглубь Идиллии.
Через несколько мгновений нас с Тимой уже ведут по теплому коридору, высеченному в скале, к чистым, мягко освещенным комнатам для штатских, со свежезастеленными простыми деревянными кроватями, которые пахнут хозяйственным мылом и молодой зеленью. Если не считать того, что сразу бросается в глаза отсутствие окон, все остальное – побеленные стены и кривоватые потолки (в этих бункерах вообще нет прямых линий) – могло бы заставить вас думать, что вы попали в какой-нибудь фермерский домик.
Конечно, ничто не могло бы быть так далеко от правды, но кровать есть кровать, и пока что это для нас уже рай. Это ведь первая настоящая кровать, которую я видела за долгое-долгое время. Мы с Тимой ложимся на одну из них – вместе. Она не Лукас, но я ничего не имею против. Брут сворачивается в ногах у Тимы и мгновенно начинает храпеть. Мне кажется, я могла бы проспать несколько дней подряд.
И я засыпаю.
И вижу сон. На этот раз не о нефритовой девочке. Мне снятся птицы.
Одна птица.
Это слово свивает гнездо в моем сознании, словно оно и есть маленькое пернатое существо. Редкое существо. Я понятия не имею, что это за птица, потому что никогда таких не видела, во всяком случае рядом с Хоулом. Они не подлетают близко к Иконам; что-то в магнитном излучении отталкивает пташек, даже убивает. Но эта птица прекрасна. Она хрупкая, крошечная, покрыта мягким белым пухом. Именно такая, как я себе представляла, глядя в детстве в синее небо над миссией – небо, где птиц не было.
Мы в джунглях, но птица сидит прямо в центре того, что я наконец узнаю, – старой шахматной доски падре. А потом я вижу, что все изменилось: мы уже не в лесу, нет. Мы в моем доме, в моем старом доме.
У моего старого кухонного стола.
Я смотрю вверх, когда вентилятор на потолке начинает дребезжать. Птицу пугает этот звук. С того места, где я стою, я ощущаю, как колотится сердечко в ее груди, чувствую ее неровное, ускоренное дыхание.
Птица смотрит на меня, когда стены начинают дрожать и куски штукатурки несутся в воздухе, как новогодние ракеты, как конфетти.
Птица поднимает голову и чирикает – только один раз, когда окна разлетаются, а вентилятор срывается с потолка и с грохотом падает на ковер, и раздаются крики.
Крылья птицы трепещут, когда мой отец катится вниз по лестнице, словно смешная тряпичная кукла, которая не умеет стоять на ногах. Когда моя мать падает рядом со старой колыбелью.
Птица вылетает в разбитое окно как раз в тот момент, когда другие птицы начинают падать с неба, когда все наши сердца – везде – перестают биться.
Проснувшись, я буквально умираю от голода и съедаю столько ломтей теплого коричневого хлеба, сколько, наверное, вешу сама. Это первая человеческая пища, которую я вижу, кажется, за целую вечность, и не хочу, чтобы она зря пропадала. Я намазываю на хлеб крыжовенный джем, сваренный кем-то и разложенный в банки, как и мы это делали в миссии. И запиваю пятью высокими стаканами холодной горной воды.
Я просто не могу остановиться. Я поглощаю одну за другой миски грубо смолотой овсянки, слегка посыпанной корицей. И фрукты – фрукты, каких никогда прежде я не видывала. Они высушены длинными полосками. Здесь нет ничего, выращенного на поверхности земли, и точно не зимой, это все, что я