Чистенькая.
Пришедшая из-за гор, из мира, каковой местному одичалому люду казался едва ли не Вотановыми чертогами. И первые дни за Евдокией следили. Она ощущала на себе взгляды, настороженные, но жадные, преисполненные почти животной похоти. И взгляды эти заставляли слушаться провожатого, не отходить от охранников и руки держать на револьверах.
– Идемте, панночка. – Он повел ее по проходу, выгрызенному в теле скалы многие столетия тому, когда и земля, и сами выработки принадлежали еще гномам. Оттого проход был узким, извилистым, человеку крупному – как развернуться?
И сейчас Евдокия не понимала, зачем ей показали это?
Из желания сбить спесь с краковельской самоуверенной панночки? Из подспудной ненависти к ней, которая вернется в свой мирок, чистенький и аккуратный, выкинув из памяти Острожские горы? Или просто потому, что она спросила?
Провожатый вывел на узкий пятачок, который нависал над пропастью. На пятачке стояли железные клетки, а в клетках сидели люди… нет, сперва она и не поняла, что это именно люди. Скукоженные, скрученные существа, которые лишь слабо стонали.
– Бунт поднять пытались, – сказали Евдокии, позволив подойти к клетке вплотную. – За то и наказаны…
Все-таки люди, изможденные, с неестественно тонкими руками, с раздутыми, вспухшими животами, с кожей, покрытой серым налетом…
– От серой гнили долго помирают…
…Евдокия сбежала.
Но там, на рудниках, где каждый третий – каторжанин, а каждый второй – должник на откупе, нельзя было иначе. И даже она, несмотря на слабость женскую, жалость, которую не вытравить доводами разума, понимала, что малейшая слабина приведет к бунту…
Понимала и радовалась, когда маменька, выслушав сбивчивый рассказ, кивнула головой и сказала:
– Надо к людям по-человечески относиться, глядишь, и бунтовать меньше будут…
…Острожские рудники доход приносили, и пусть маменькины партнеры долго упрямились, не желая тратиться ни на паровые махины, которые нагнетали бы в шахты воздух, ни на мельницу новую, ни, тем паче, на каторжан.
Дома?
Еда?
Помилуйте, этак из-за бабьей жалостливости вовсе без прибытку остаться можно. Впрочем, Модеста Архиповна умела добиваться своего. И если уж кому-то ее деньги надобны, то…
Евдокия дернула себя за косу, отгоняя пренеприятнейшие воспоминания. Одно дело – Острожские рудники, и совсем другое – дворец генерал- губернатора…
– Он лжет, – прошептала Аленка, когда пан Зимовит откланялся, перепоручив красавиц заботам снулого, мышеподобного ординарца.
– Кто?
– Его превосходительство… ее тут прокляли… я… слышала, но не сразу поняла, что это.
– Знаешь кто?
Аленка покачала головой.
Вот же… и что теперь делать? Забирать Аленку и возвращаться в Краковель? Или оставаться, но глаз с сестрицы не спускать? А если и ее тоже? Конкурс этот – дурная затея, хотя перспективная… этакая реклама… но ни одна реклама не стоит Аленкиного здоровья. И та, догадавшись о мыслях сестрицы, решительно заявила:
– Ты себе как хочешь, а я никуда не поеду!
– Алена!
– Что? Между прочим, это мой шанс!
– На что?
Разговаривать приходилось шепотом, но все одно на них смотрели; особенно одна панночка, смуглявая, темноглазая и темноволосая, в простеньком чесучовом платье.
И смотрела этак с прищуром, с насмешкой.
– Познакомиться с ним!
С кем именно – можно было не уточнять.
Евдокия вздохнула:
– С чего ты взяла, что он там объявится… как по мне, он вообще крепко занят будет.
Аленка только фыркнула: за прошедшие сутки она окончательно убедила себя, что «Охальнику» в вопросах, касавшихся светлого объекта Аленкиной любви, веры нет.
– Во-первых, будет расследование и поручат его, уж поверь, не младшему актору… во-вторых, там весь высший свет будет…