Наше войско стояло перед городом: день и ночь там дымили костры. Заснеженные ближние поля уже были все истоптаны, покрыты пятами кострищ, окрестные рощи вырублены на дрова. О дичи на три дня пути уже и вспоминать не приходилось, весь лед Ужа был в прорубях, откуда брали воду и где пытались ловить рыбу. Все постоянно были голодны, и страшно было смотреть на исхудавшие, свирепые бородатые лица мужчин, на бледных женщин, от холода замотанных во все платки, так что носы едва торчали наружу. У них часто умирали дети, и нередко я видела, как плачущая баба несет трупик младенца, целиком замотанный в снятый с головы клетчатый платок, а перед ней муж с топором – попытаться найти дров для маленькой крады. И вид такой, будто хочет кого убить заодно.
Я теперь боялась выйти с собственного двора и лишь иногда выводила детей прогуляться по заборолу.
– Когда пойдем кататься с горки? – ныли Добрыня и Малка.
– Скоро пойдем, – подавляя вздох, говорила я, мысленно поправляя: никогда.
Но о будущем я старалась вовсе не думать. Жить нынешним днем: чем покормить детей, добудут ли Держата и Зуболом охапку дров, чтобы протопить с утра печь? Мылись мы теперь прямо в избе, как в старину, – наша баня была занята беженцами, да и дров не найти на две топки.
Эти ежедневные заботы и мелкие горести были благом. Я как будто закрыла глаза, зажала уши, запретила себе думать и угадывать будущее. Придут угры на помощь, не придут? Одолеют наши киевлян, не одолеют? И что тогда? Я не могла всем сердцем желать победы мужу и древлянам: ведь это означало бы поражение моей родни. Мой дядя Ингвар погиб, но оставался мой дядя Хакон, Эльга… Мистина и Ута, которые вырастили меня. Соколина, столько лет бывшая мне подружкой и почти сестрой… Могла ли я желать им поражения? Эта война прошлась по моему сердцу, будто топор, разрубая пополам и лишь одной стороне оставляя надежду выжить.
Вспоминались рассказы Уты: она переживала нечто подобное, будучи даже моложе, чем я сейчас. Тогда ее муж погиб, ее город был разорен, сама она стала пленницей Ингвара. Но у нее еще не было тогда своих детей.
Но пока враги древлян были еще далеко, мои враги были куда ближе. Беженцы косились на меня и детей сущими волками. То и дело нам летело в спину – «русское отродье». Они знали, что русы – причина наших бед, и ненавидели меня. Поэтому я все реже выходила на забороло, да и то брала с собой по пять-шесть отроков с копьями.
Однажды вышел такой нехороший случай… Сначала в нас бросили снегом, потом поленом… Какие-то дурные бабы полезли в драку, крича, что я их погубила, вмешались отроки… После этого мы уже не выходили гулять. А в четырех стенах, в дыму и тьме, наваливалась такая тоска, и я уже желала, чтобы все кончилось поскорее. Как угодно, лишь бы кончилось.
Рассказывали, что за небокраем уже видны дымы. Горели ближние веси. Володислав выслал дозорный разъезд, и те увидели костры русского стана возле Годишиной веси, всего верстах в пяти от нас! Без единой битвы пройдя половину Деревляни, войско не потеряло в числе и было огромно.
Все понимали: киевляне остановились так близко от Коростеня, чтобы завтра утром пойти в бой. Володислав всю ночь провел на забороле, расхаживая от южной стены к западной. Если бы такие же огни загорелись на западе! Если бы подошли наконец угры! Отыскивая проталины, люди припадали ушами к земле, надеясь расслышать грохот копыт Такшоневых сотен. Володислав говорил: если бы они пришли сейчас, этой ночью, можно было бы броситься на русский стан, смести их, спящих, разом и навсегда покончить с угрозой! У него было такое лицо, будто это все происходит у него перед глазами. Мне казалось, что он немного повредился от всего этого…
Стемнело. Я приняла эту тьму с чувством, что больше увидеть света мне не придется. Снова вспоминались рассказы Уты: будто небо рушится над твоей головой. Кончается белый свет… Жизнь, которая всегда представляется длинной дорогой, уходящей в даль будущих времен, вдруг уперлась в стену предстоящего рассвета. Дальше дороги нет. Но и остановиться – не в твоей власти. Вот и ползешь коротенькими, как неглубокий вдох, шажками – все ближе, ближе к глухой стене… И понимаешь, что уже и вдохов этих тебе осталось сделать не так уж много…
Той, последней, ночью я не видела Володислава. И впоследствии даже не сумела вспомнить, когда видела его в последний раз, какими последними словами обменялась с отцом моих детей… Помню его, лишь каким он был в те ужасные дни: замкнутым, полным безнадежной отваги. Меня он почти не замечал: даже когда смотрел на меня и говорил со мной, взгляд его был устремлен куда-то внутрь. Если на глаза ему попадались Добрыня и Малка, он обнимал их, гладил по головкам – что редко делал раньше.
Между нами был один разговор – как раз в тот день, когда озверевшие бабы пытались напасть на меня и детей. Вернувшись в избу, я наконец не выдержала и разрыдалась от всего этого ужаса. Дети тоже ревели, припав ко мне. Ведь и их тоже древляне бранят «русскими щенками», а чем мы виноваты? Они не виноваты, что родились от русской матери, а я не виновата, что меня выдали за Володислава. И даже он не своей волей взял меня в жены.
– Никто… никогда… меня не любил… – пыталась сказать я, давясь слезами. – Всю жизнь мою… попрекали… сами взяли… и сами попрекали… а теперь я должна… умереть… и мои дети… за что…
Вдруг кто-то положил ладонь мне на голову. Подняв мокрые глаза, я увидела, что это Володислав. И лицо у него было не такое, как все эти дни. Опечаленное, но живое, будто он вдруг проснулся и заметил женщину, которая уже шесть лет была его женой и родила ему троих детей.
– Бедная… – сказал он. – Не повезло тебе.
Я не ждала от него таких слов и от удивления даже перестала плакать. Мне казалось, сейчас он особенно сильно должен меня ненавидеть.