Дыхание становилось прерывистым. Ай, до чего нехорошо вышло, до чего несвоевременно. Нет, Натан Степаныч если и жалел погибших братьев, то жалостью обыкновенной, человеческой, которая не отнимала у него понимания, что неспроста эти двое погибли, по собственной, стало быть, вине. И на руках их кровь, и души темны, но ему ли, человеку, иных людей судить?
– Д-да… Сергей велел затихнуть… к нему дядя приходил… грозился следствием…
– Отчего ж не затихли?
– Долги… много должны… грозились найти и… мы хотели… а она мешает… она красивая… но стерва… не верьте ей… она дядю травила… она и нас собиралась… рассказала про быка… идет бычок, качается… идет бычок… идет…
Он вдруг дернулся и вытянулся бездвижною колодой.
– Господи, спаси и сохрани, – сказал Гришка, размашисто перекрестясь. – Вот ведь горе-то какое… и чего делать-то будем, Натан Степаныч?
– В дом нести…
…Тихий дом, будто мертвый. И каждый звук в нем разносится эхом. Неуютное место, преобразившееся разом. Гришка, на что человек простой, ко всяким кунштюкам актерским нечувствительный, и тот застыл, повел головой, чисто пес сторожевой.
– Нехорошо тут, Натан Степаныч, – сказал он, положив тело на пол. Руки стряхнул, и вода с них полетела на ковер.
Сонной девке, которая выглянула из каморки, Натан Степаныч велел:
– Буди княжну. Несчастье приключилось.
И девка, подавив зевок, исчезла. Ждать пришлось недолго, Елизавета Алексеевна появилась, одетая в простое домашнее платье.
– Я не спала, – сказала она с порога. – Не люблю грозы. Боюсь. Нянька моя, помнится, говорила, что грозы – это гнев Господень… он молнии за грешниками шлет.
Взгляд ее рассеянный скользнул по Натану Степанычу, по Гришке, который при виде княжны закаменел, по телу, лежащему на ковре.
– Он мертв? – сухо спросила Елизавета Алексеевна.
– К сожалению…
– Признаться, я опасалась, что убьют вас, а вышло… – она села в кресло и, указав на соседнее, велела. – Садитесь. Рассказывайте. Или вам надобно привести себя в порядок? Вы, кажется, вымокли.
И сейчас, спокойная, отстраненная, она нисколько не напоминала ту женщину, с которой Натан Степаныч беседовал недавно. Куда подевались ее страх и смятение?
Ложь.
Снова ложь, но эту у него не выйдет доказать. И княжна, которая знает это, улыбается.
– Обойдусь и без отдыха, надобно, чтобы с Григорием помощников послали, там и… Павел лежит. Шею сломал…
– Бывает.
Она кликнула ту самую сонную девку и распоряжения отдавала голосом равнодушным, а девка все на тело косилась. Гришка ушел – вернется, конечно, вернется, а Натану Степанычу надобно взять себя в руки, успокоиться, хватит в каждой тени призрака видеть.
– Пожалуй, – княжна поднялась, – поговорить нам следует все же в иных покоях. Пусть телом займутся…
Она вышла, нисколько не сомневаясь, что Натан Степаныч последует за ней. И в иной гостиной, куда принесли свечи, однако свечи эти оказались неспособны управиться с темнотой, Елизавета Алексеевна устроилась на козетке, села прямо, руки сложила на коленях, уставилась черными бесовскими очами.
– За что вы его ненавидели, Елизавета Алексеевна? – Натан Степаныч провел рукой по волосам, стряхивая воду.
Жесткие. И редеют, старость близится, а с нею и понимание, что жизнь он прожил в целом неплохую, хватало, конечно, всякого, но вот такой лютой ненависти испытывать не доводилось.
И слава богу.
– Кого?
– Вашего отчима. Разве он обижал вас? В дом принял. Относился как к родной дочери…
– А с чего вы решили, что я ненавидела Алексея?
Насмешка. Не скажет, не из тех она злодеев, которые, поддавшись минутному желанию, начинают откровенничать о своих злодействах.
– Вы увели его сына из дому, человека, который и вправду вас любил, искренне и безоглядно. Вы подсадили его на опиум, свели с ума… для чего? Поначалу я решил, что дело в наследстве, однако оно не столь уж велико, с вашей красотой и умом, которого, уж извините, матушка ваша была