пальцах такие рубцы, как у светловолосого, — вопрос. Он будто когда-то запутался в колючей проволоке. Высокий наконец закрывает блокнот.
— Страшно? — интересуется он.
— Рик, — укоризненно произносит старший.
Роман сгребает с блюдца оставшийся рафинад и бездумно грызёт. Ему горько и обидно, а ещё он ощущает бессилие, которое вновь возвращает его к первоначальной покорности, только не благодарной, а отстранённой. Чёрт с ними, пусть делают, что хотят. Он слишком устал.
— Не страшно. Тоскливо. Будто теряю что-то очень важное… Ну ладно. Давайте больше не будем переливать из пустого в порожнее. Приступайте, что там — укол, трепанация…
— Да не волнуйтесь так, — пытается утешить его старший.
Кто-то осторожно стучит в дверь. Высокий, видно, как-то связался с Эрной, и она возникает на пороге с ещё одной чашкой кофе. Взгляд, который Роман ощущает на себе, очень добрый и тёплый, а кофе — снова божественный. Коньяка в нём не чувствуется, зато всё так же бьёт в голову южное солнце. Не поэтому ли её оставили, эту женщину с оспинами на впалых щеках…
Роман ведь даже не умеет готовить.
Высокий качает головой в такт каким-то своим мыслям и кивает на блокнот.
— Красиво рисуете. Стали бы лучше художником…
Он опять открывает его на середине. Там та, желтоволосая девушка с косой, пусть и изображённая синими чернилами. Она глядит на высокого мужчину улыбчивыми миндалевидными глазами — дикая, нездешняя, прекрасная. Дым, пахнущий горелым, оборачивается острым ароматом тумана и смолы. Эрна, перед тем как затворить за собой дверь, бросает на Романа последний взгляд и — он этого не видит — удивлённо вздрагивает.
«А что, если я это не захочу никому отдавать?»
Возможный вопрос уже имеет свой ответ, застывший, казалось, навечно в холодных глазах высокого: ослепительно синее — но не радостное, тяжёлое, тяжкое, словно замороженный груз, глыба льда — «Заставим». Но теперь хочется сражаться. За самое яркое и живое, что было в скучной желтостраничной жизни неудачника-писаки. За данное ему внезапно знание.
Он подумал о сенсации, которая никогда не случится, и к нему вернулась — нет, не тошнота — жгучая, почти детская обида, послевкусие чувства несправедливости.
Их мир всё-таки умел мечтать. Он ставил мечты на полку, надевая на них книжные обложки, рисовал на бумаге и склеивал воедино бегущими по экрану кадрами, он пел о них и наряжался в них, а иногда даже играл на сцене. Повеселив и на время отвлеча от проблем и обыденной серости, мечты отправлялись обратно — закрывались, выключались, падал занавес. Развлечения — не вера, что за каменными стенами цветёт волшебный сад. А он рос там в полнеба. Потеснив городских колдунов, привидений и кладбищенских вампиров, трехглазые дикари из не отсюда заняли бы место на тонких страницах, угнездились в среде таких же явных невозможностей, которым в рационалистическом монохромном мирке было место только здесь — в журнале, который читают только, чтобы скрасить время между станционными перегонами. В историю про яму и лес кто-то потом завернул бы бутерброды с колбасой, собираясь на воскресный пикник. Ей бы вытерли грязную обувь и её раскрошили бы, чтобы присыпать пол хомячьей клетки, и уж точно никто бы не поверил в неё и не пошёл бы по дворам искать двери. Разве что, некий скучающий пенсионер и его старый пёс. Но какой радостью было бы поместить правду среди небылиц. Знать, что сады растут. Цветут. Однако эти люди не позволят.
— Пойдёмте, Роман, — высокий встаёт.
Роман послушно поднимается. До него слабо долетают уличные звуки: весёлый смех людей, которые завершили игру и теперь прощаются до завтра. Высокий ловит взгляд Романа, направленный к окну, и поясняет:
— Наши неофиты.
Но он слышит не «новобранцы», «ученики», а — «дети». Те, кто легче всего бежит к неизведанному. Дети и разве что ещё безумцы, сумасшедшие, счастливые в своём отсутствии границ и предрассудков. Один из них — ребёнок, усыплённый так надолго затхлым зельем взрослости, отчётов и зарплат — тогда на миг проснулся и в нём. Проснулся — и не испугался; боялся взрослый. Роман припомнил: ребёнок ощутил себя свободным.
И не потому ли, что где-то в пространстве времён, за завесой дождя, которая лупит по стеклу неряшливой квартиры, сидит сейчас и навсегда ребёнок, читающий под одеялом с фонариком, но руки сами тянутся вперёд и тянут же за спинку кресло. Чтобы, развернув, загородиться им от высокого, а потом поправить одежду, стряхнув грязь и пыль, и уступить место голосу, который, ничуть не хриплый и не испуганный, достаточно твёрдо извещает двоих дознавателей, что, пожалуй, Роман передумал.
Высокий смеётся в ответ на слова.
— Кто бы знал, как я этого не люблю, — печально произносит старший.
Он делает короткий знак изрисованными шрамами пальцами — последнее, судя по всему, указание. Роман тоже смеётся, когда дверь вдруг оказывается запертой. Добрая Эрна, это ведь ты сделала, так? Он смеётся, а на плечо ему ложится рука. Она сдавливает, как кузнечные клещи, и становится совсем не до веселья, но смех льётся вопреки происходящему — уже почти истерика.
— Я первый такой упрямый у вас, да?