— Ладно уж. Такой красавице можно. Пусть братец притащит остальные. Да поживей, пока я не передумал…
— Притащить остальные можно только с людьми, их нынешними владельцами, и толпой любопытствующих. Много ненужного шума.
— Так что — мне идти в деревню?
— Да. С нами.
— Считай, сговорились. Только вот ещё что…
— Ну?
— Помимо стрелов. Ты мне понравилась. Поедешь со мной.
Молчание Лучика означает «нет». В этом молчании — то, как она качает головой и то, как направляет дуло своего убийственного орудия на шагнувшего к ней человека. Он останавливается. Думаю, это из-за огнестрела, который сейчас смотрит ему в живот.
— Решай. Потому что там, — армеец резко выбрасывает руку в сторону, со свистом рассекая воздух. — Уже они. Конфедераты.
На ярмарке устраивают и потешные бои — люблю послушать, как люди лупцуют друг друга. Подушками ли, которые набиты куриным пером и, разрываясь по шву, словно обдают тёплым снегом, снопами соломы или просто на кулаках. Кулачные драки бывают почти всамделишными — кое-кто после них не досчитывается зубов. Но и награда для победителя тоже серьёзна: бочонок браги, окорок, кинжал. Я всегда трусь в передних рядах, хотя зрителям там часто достается, когда разгорячённые соперники входят в раж настолько, что ничего и никого вокруг не замечают, обоняю запахи азарта и злости, заражаюсь ими сам, прыгаю и кричу. Так мне кажется, что я тоже дерусь и обязательно выхожу победителем.
Так-то я к дракам приспособлен не очень. Не вышел ростом и сложением, а ещё и лишён одной важной вещи, которая есть у всех других людей. Но зато я умею подниматься с земли, как бы обидно и тяжело ни было, потому что знаю, что лежачего, особенно такого, как я, провоцирующего своей особенностью, которая прямо кричит о том, что я не могу дать отпор, бить приятней и проще. Знанию меня научил отец. Конечно, не этого желая.
— Тупой бельмастый выродок.
Он оскорбляет этим не только меня, но и маму. Он знает об этом? Я спрашиваю, запоздало понимая, что мне в голову сейчас полетит бутылка. Я хорошо различаю свист её, запущенной с яростной силой, и вовремя подаюсь вбок: глиняные черепки брызгают, когда бутыль ударяется о стену. Один царапает меня по щеке.
— Не смей говорить о ней, ты, ничтожество! — рычит отец.
Поняв свою промашку, я стараюсь не злить пьяного ещё больше, но даже моё молчание его раздражает.
— Ошибочно появившийся на этот свет неблагодарный калека, которому лучше и справедливей было бы не существовать вовсе, — в моменты крайнего бешенства отец начинает говорить обо мне так, как будто рассказывает кому-то постороннему. — Занявший по праву принадлежащее другой место под небом и солнцем. Смеющий раскрывать свою пасть наглеца и нахлебника. Слабосильный, жалкий неумеха, бесполезный в хозяйстве, не умеющий зарабатывать деньги. Кто он таков, чтобы препираться со мной? Кто он таков, чтобы поганить своим грязным языком и мыслями память о святой женщине?
Я не выдерживаю такого унижающего шквала и говорю, что не поганю, а люблю.
Отец взрывается.
— Ты! Не можешь! Её! Любить! Потому что! Ты! Её! Убил!
Я стараюсь ещё и плакать беззвучно. Я понимаю, что отец прав, я с раннего детства понимаю это, но никогда не пойму его, не позволяющего мне права на любовь — к невидимке, к мёртвой, к никогда для меня не знакомой, но даже в роли одного краткого слова навсегда родной и близкой.
Я мог бы и не стараться: ему никогда нет дела до слёз, они даже не усугубляют презрения. Нечего там усугублять, когда ненависть дошла до края. Вонючее пятно браги на стене липнет к рукаву моей рубахи.
— Он нахален настолько, что рассказывает мне в чувствах к той, кого уничтожил. Он считает, что имеет на это право. Когда-нибудь я захлебнусь отвращением, как рвотой. Он, несомненно, почтёт это за счастье.
Отец встаёт из-за стола и, трудно ступая ногами, что водят его из стороны в сторону, подходит ко мне. Я знаю, что за этим последует. Он бьёт не глядя — в грудь, бока, живот, колени, но не так сильно, чтобы что-то сломать. Скорее тупо, бесцельно, без размаха и смысла, словно делая осточертевшую ему, но отчего-то необходимую работу. Доволен, если я падаю, нет, если я поднимаюсь. А поднимаюсь я всегда — маленькая ценная победа над отцовым желанием выбить из меня любовь к мёртвой матери. Пусть и цепляясь за стену, хватая воздух ртом, как выброшенный волной речной обитатель, пусть и кривясь и шмыгая разбитым носом, но неизменно встаю снова и лицом к лицу. Бешу его и этим. Но он никогда не доводит избиение до моих серьёзных травм, и, уж тем более, до желаемого им вроде бы конца — моей смерти, резко останавливается, будто что-то припомнив, роняет руки, отходит.
— Мерзко касаться падали.
С каждой зимой пьянство всё сильнее разрушает отца. Его разум и кулаки слабеют. А я хоть и хил, все-таки расту. Скоро, быть может, даже стану выше ростом. Чем больше зим, капелей, летних солнц, осенних ливней и отмёрших листьев, тем точней и понятней раскрывается у меня в голове способность к рассуждению и выводам. К решению. Но я никогда не мог и, думал, никогда не смогу допустить даже отголоска мысли о том, что…