что она однажды увидела и с чем не смирилась. Щепой для её мужа — то, что с ней потом стало. Только огонь его разгорался медленно, день за днём, потому что сдерживался его природным дружелюбием и верой в людей, а затем и вовсе повернул не в ту сторону. Ау, Костыль. Почему ты заступился за убийц?
Его старая северная деревня стояла в хвойном лесу рядом с заброшенным нефтяным месторождением. Исполинские лебедки, почти двести зим назад качавшие тёмную жидкость, не сгнили и не разрушились — лишь заросли деревьями и порыжели от ржавчины. Костыль был уверен, что они простоят ещё столько же. Нефтью пахло и в воздухе. Предприимчивый люд использовал её для обогрева своих жилищ. Неостроумные языки предрекали деревне гибель в огне — однажды, по чьей-нибудь неосторожности, но её сгубил чёрный мор, и в этом уже не было никакой человеческой вины.
Мор принёс тощий и хромающий пёс, забежавший на околицу деревни и цапнувший за ногу мужика, замахнувшегося на него поленом. Пес издох к вечеру этого дня, человек — умер на вторые сутки. И болезнь уже было не остановить: люди и животные покрывались чёрными пятнами, кашляли кровью, синели и задыхались. У прежних, Костыль знал, водились лекарства от любого мора, но прежние ушли вглубь времён. Прежние умерли тоже. Деревня Костыля была большой, жителей на пятьсот. Из них осталось человек сорок. Когда рук, чтобы копать могилы, стало не хватать, на сорном пустыре разложили огромный костёр. А ещё раньше — стали уходить, уезжать, убегать. Дым ел небо за сгорбленными спинами на телегах и повозках. Ветер нёс вонь горелой плоти. Никогда больше Костыль не притронулся к жареному мясу, мутило от одного запаха, даже просто вызванного воображением, но весь испытанный ужас, весь домашний, рухнувший теперь привычный мир обернулся вдруг совсем иным — не злым, не жутким, не кошмарами.
Мор был движущей силой, толчком в спину, полученным от судьбы, заставившей уже немолодого учителя покидать свои нехитрые пожитки в маленький сундучок, залезть на предпоследнюю подводу, покидающую страшные места, и с тремя выжившими семьями отправиться, куда глаза глядят — куда идут копыта низкорослого коня-задохлика. Учитель правил сам — от перепуганных и отчаявшихся спутников не было толку — и потому направил коня не на вьющийся к юго-западу лесной торговый тракт, а на почти полностью заросшую гравийную дорогу, бывшую когда-то асфальтовым шестиполосным шоссе. Шоссе вело в столицу, куда по истечению шести недель они и добрались. Не в саму столицу, конечно, — к северной оконечности её величественных руин. Подвода боязливо обошла руины вокруг — это были больше не человеческие владения. С другой стороны, у южного подножия вздымающегося к небу каменного частокола бывших многоэтажных домов, за рекой, лесом и залитыми солнцем полями, лежала первая встреченная ими на своём пути деревенька. Тихая и мирная, в каком-то сонном, клейком летнем зное протянувшая тени от своих лип, берёз и тополей, в облачках пыли, поднятой колёсами, и приветственном мычании большого коровьего стада, она приняла их дружелюбно. Костыль в ней остался, а спутники уехали: ими двигало желание сбежать от пережитого как можно дальше. Костылю же было всё равно. Одного он не хотел больше — учить. Поэтому заделался пчеловодом.
Он всегда был очень умным, и потому его не особо любили, но всё-таки ценили то, как при помощи своих разносторонних знаний он вел холостяцкое хозяйство, торгуя мёдом, воском, лечебной мазью на пчелином яде, ягодным вареньем и настойками. Всё его любопытство было теоретическим — о городе он расспрашивал, но туда не ходил, с власть имеющими не спорил и не ссорился, даже спрашивал совет или помощь: например, поворожить на урожай, во что на самом деле не верил. Старейшина и пророчица успокоились. А потом он женился и окончательно стал здесь своим, несмотря на доносящееся с разных сторон в большинстве своём бабье ворчание, в скором времени благополучно, впрочем, заглохшее. После много воды утекло. И не меньше мыслей. Размышлений о судьбе и случае.
Костыль думал. Проклятый мор, прогнавший его из родной деревни и уничтоживший многих из тех, кто был ему дорог, подарил ему новый дом и жену. Этого события, яркого, как вспышка падающей в ночи звезды, бесконечно чистого, сладкого и счастливого, хватило для того, чтобы увериться в том, что даже в самом плохом есть свой далеко идущий смысл. Почему-то даже смерть Нии не изменила мнения. Чужак, наверное, потому его заприметил. Чужак-прежний, который пришел попросить о помощи. Мог бы этого и не делать — Костыль без всяких просьб был с ним заочно солидарен и согласен. Он не хотел мешать Очищению не потому, что это был изощренный способ покончить со всем сразу — он видел в нём такую же вперёд толкающую трагедию-силу, как чёрный мор, и такие же неисповедимые дороги судьбы, которая сама знает, что лучше, а что хуже. Признавая за событиями непререкаемое право случаться и оставляя при этом для человека одну лишь роль наблюдателя, он не считал себя трусом, ровно как и соучастником, хотя по логике вещей мог быть приписан и туда, и туда, да ещё и назван ненормальным. Но не фанатиком — таким, как поклоняющиеся Разрубившему Луну, он никогда не был. Всё- таки у него присутствовала на плечах своя голова. И возраст, когда все глобальные трагедии начинают казаться не столь существенными.
Костыль просто однажды узнал: из большого страдания выплавляется чьё-то отдельное счастье. Своё он уже встретил и пережил и был согласен умереть. И был спокоен. Грядущие ворота, те, что в огне — для кого-то другого. К Ние он сам пойдёт через другие.
Она, наверное, сильно ждёт.
Не умеющий общаться с людьми, он всегда очень хорошо ладил с животными. Пастушьи ли это собаки, с выверенной безжалостностью и холодным аккуратизмом хватающие за ноги отбивающихся от стада телят, тонко блеющие козы с витыми рогами, бестолковые куры или длинношеие гусаки — все они его слушались, никто ни разу не боднул, не укусил, не ущипнул, не клюнул. Было бы так с двуногими, порой думал он. Было бы…
Люди предъявляли к нему, а, значит, к себе подобным, слишком много претензий.
Всё начиналось с возмущения ранней побудкой, когда пастух собирал своих подопечных по сонным дворам, и заканчивалось призывами к снисхождению к детям, которые якобы только по дурости, свойственной всем в молодые года, кидаются в собак грязью и шишками и исподтишка доят