наших друзей. 25 августа — снова в Париж: менять карточки. Левушка очень корректно пришел к нам извиниться за мамашу, не объясняя причин.[1260]
Сентябрь 1945 года был последним месяцем, проведенным нами в Acheres. Мы сохраняли этот домик еще свыше года и от времени до времени проводили в нем по нескольку дней, но по разным причинам, о которых я еще буду говорить, нам не пришлось больше проводить в нем наши каникулы. Этот сентябрь был очень хорошим и очень спокойным. Погода была чудесная, лес баловал нас красотой и… грибами.
Мы частенько уходили на целый день, захватив с собой провизию в спинном мешке, по большей части одни, иногда — с Тоней или Пренаном. Я говорю «или», потому что «и» случалось довольно редко, и, насколько я понимаю, это было не случайно. На «высокие темы» Пренан не очень любит разговаривать; он, как и мы, предпочитает пошутить, поболтать. Тоня — наоборот, и притом ей всегда хочется показать товар лицом, и она часто пускается в рассуждения «высокого», но весьма элементарного порядка; это утомительно. Что же касается до Марселя, то он еще хуже: любит повторять вслух все, что утром прочитал в «Humanite». В таких случаях я бесцеремонно прерываю его и говорю: «Марсель, я уже читал газеты». Пренан же, по деликатности, выслушивает и передовицы, и задовицы, а утомляемость его в то лето была особенно велика.
В Париж за сентябрь мы не ездили ни разу. По твоей хозяйственной неугомонности ты дважды съездила в Fontainebleau с M-me Poli и трижды прокатилась в Milly к зубному врачу. Я уже рассказывал здесь, как я ходил тебя встречать, как беспокоился и как бывал счастлив, заметив издали твой родной силуэт.
Постепенно разыскивались уцелевшие друзья и знакомые. Этим летом мы получили вести из Нью-Йорка от Делевского. Ему пришлось удрать от немцев на юг Франции, а оттуда он сумел уехать в Америку. В то время он еще продолжал стоять на оборонческой точке зрения, впоследствии это изменилось. Мы получили также письмо из Праги от вдовы Всеволода Викторовича Стратонова. Им при немецкой оккупации приходилось очень тяжело. Она пожелала иметь сведения о нашей судьбе, и я немедленно ответил. Переписка не продолжилась, — вероятно, просто потому, что наша дружба с Всеволодом Викторовичем не распространялась на семьи.
В Париж мы вернулись 28 сентября, продолжив наем домика все на тех же неопределенных условиях.[1261]
От времени до времени мы завтракали на Quai Montebello у Jeannette; я уже говорил о ней. Это была пренекрасивая и пресимпатичная девица. Она сразу почувствовала симпатию к нам и относилась как, скорее, к друзьям, чем к клиентам; мать ее — тоже. Так продолжалось до осени 1945 года. Когда мы разговаривали с ними о событиях, они неизменно вспоминали своего брата и сына, находившегося в немецком плену. В один из наших приходов Jeannette с радостью объявила, что ее брат вернулся из плена, и потащила нас наверх в свои личные комнаты, чтобы познакомить с ним.
Мы увидели перед собой разбитного молодого человека, и лицо и манеры его не понравились. За традиционной рюмкой спиртного спросили, где он был; оказалось — в Восточной Германии. «Ага, значит, вас освободили русские?» — «Увы, да», — был ответ. «Почему “увы”? Разве они плохо обошлись с вами?» Он замялся и, наконец, ответил: «Они начали с того, что ограбили нас, отняли часы и кольца». Эту басню мы уже слышали и читали в реакционных французских и всяких американских и английских изданиях, но первый раз перед нами находился живой свидетель.
«Вы заявили жалобу?» — «Конечно, нет». — «Но почему же?» — «Было страшно, боялся». — «Хорошо, вы могли бояться в первый момент, но потом…» — «Нет, и потом было невозможно». — «Почему же? С вами плохо обращались?» — «Да, довольно плохо». Я вскипел: «Ну, если вы не захотели подать жалобу, я подам ее за вас. Будьте добры сказать мне, в каком лагере вы были, когда точно вас освободили, к какой части вы принадлежали, и я ручаюсь вам, что будет произведено строжайшее расследование». Он испугался: «Я не помню точно, какой был день, и не знаю точно названия лагеря…»
Мы с тобой сразу поняли, в чем дело, и, оставив это, стали осторожно выяснять его политические симпатии; он был дориотист. Вернувшись вниз в общую залу, мы узнали от Jeannette, что отныне братец будет ведать ее предприятием, а мать и она уезжают в деревню отдохнуть, после чего, разумеется, больше не показывались в их ресторане.
Игорь Александрович Кривошеин, которого мы повидали через несколько дней, рассказал нам о своем проекте организации Содружества русских сопротивленцев во Франции. Идея мне понравилась: при строгом отборе можно создать организацию, состоящую из настоящих людей, настоящих патриотов. Таковой ни в коем случае не являлся «Русский патриот», превратившийся вскоре в «Советский патриот»: в него налезло столько всякой дряни, что следовало бы вычистить, по меньшей мере, две трети его членов.
Там был граф Игнатьев, который забыл о своей преданности немецкому отечеству и своем поведении в лагере. Философ Шварц, сын смоленского банкира и отчаянный реакционер-идеалист, боровшийся с марксизмом, вдруг начал писать марксообразные статьи. Димитрий Павлович Рябушинский, бывший при оккупации правой рукой Жеребкова, вдруг стал появляться в «Советском патриоте» и даже в советском посольстве; вскоре, впрочем, он вернулся к своей настоящей ориентации — американской. Чахотин, написавший в свое время книгу «Изнасилование масс» (из трех глав: Муссолини — Гитлер — Сталин) и создавший в лагере специальную теорию структуры человеческой психики с целью опровергнуть марксизм, вдруг зачитал в «Советском патриоте» циклы лекций и докладов.[1262] А что сказать о супругах Емельяновых? Он сцепился со мной в лагере в первый же день и заявил о своем германофильстве, а жена его, приезжая в Compiegne для свиданий и видя еврейских жен, восклицала: «Шомполов бы сюда, шомполов, чтобы почистить всю эту сволочь». И они оказались в «Советском патриоте»…