14 и 20 февраля — свидания с Марьей Ивановной Балтрушайтис: 14-го она — у нас, 20-го мы — у нее. Ее физическое состояние все более возбуждало в нас тревогу, а во мне — опасения за тебя, потому что все те лекарства, которые мы видели у Charles Moulira, больного сердцем, и у Марьи Ивановны, постепенно появлялись в твоих врачебных рецептах, и я со страхом думал о ближайшем будущем.
22 февраля, в день мороза и метели, у нас были гости: Hadamard, который должен был придти с женой, но из-за дурной погоды оставил ее дома и пришел один, и Нина Алексеевна Кривошеина с мальчиком. Я не помню точно, какие соображения побудили нас к такой странной комбинации, но соображения были: Нина Алексеевна, которая все еще надеялась на возврат мужа в Париж, искала «связи», а Hadamard интересовался высылками с точки зрения Лиги прав человека, в которой был вице-председателем. Как всегда, он поразил нас своей «третьей» молодостью: в 82 года — живой, бодрый, подвижный, с хорошим аппетитом, хорошей памятью, быстрым соображением — Hadamard вызывал невольное восхищение.
Однако комбинация оказалась неудачной. Его точка зрения на эти дела отправлялась от общественных интересов, как в свое время у Clemenceau в деле Дрейфуса.[1473] Встретив Дрейфуса после его освобождения, Clemenceau был разочарован и заявил, что «Дрейфус гораздо ниже своего дела и не понимает его значения». Но все-таки на Чертовом острове сидел Дрейфус, а не Клемансо. Точно так же дело Кривошеина было для Hadamard одним из частных случаев одного большого общечеловеческого процесса, а для Нины Алексеевны — ее личным делом, и та сразу не очень удачно заявила, что ее ни в малой мере не интересует общий вопрос, что она — жена и мать, и только.
Hadamard, разочарованный, бросил на меня недоумевающий взгляд и потом сказал мне, что имел совершенно иное представление о русских женщинах. Еще бы: он знал тебя и наших русских математичек — интеллигентных женщин с широкими интересами, а перед ним была наседка. Наседки, конечно, нужны, но хорошо бы, если бы в головах у них что-нибудь было.[1474]
Приблизительно в феврале 1948 года выяснилась дальнейшая судьба высланных. До этих пор они оставались в советском лагере около Берлина. Французские газеты и «Русская мысль» писали, что это — концентрационный лагерь с очень жестоким режимом. Полнейший вздор, потому что Игорь свободно перемещался по Германии, повидал многих лиц, и сведения о нем шли из многих источников. В феврале значительная часть высланных была отправлена в СССР.[1475]
Игорь проехал через Москву, повидался со многими друзьями, побывал в Министерстве электрической промышленности и получил назначение в качестве инженера в город Ульяновск, бывший Симбирск, на электрический завод.[1476] Письма от него шли оптимистические и бодрые. Единственным темным пятном был жилищный вопрос: с большим трудом ему удалось найти комнату. Относительно других высланных с ним также шли хорошие вести. Оставалось разрешить вопрос о выезде Нины Алексеевны с Никитой, и разрешился он не сразу.
В феврале же я получил удивившее меня предложение выступить с основным докладом в биологической секции Философского международного конгресса. Он должен был собраться в августе в Амстердаме. Предложение было очень заманчивое. Из-за [советских] паспортов мы были лишены возможности выезжать за границу Франции. В 1939 году мне удалось, с величайшим трудом, проехать в Женеву на статистический коллоквиум. Очень хотелось дать тебе возможность повидать другие страны, кроме известных Германии, Швейцарии и Франции. Поэтому предложение я принял, надеясь, что и материально и формально удастся осуществить эту поездку; подготовил текст доклада и послал его для напечатания.
Я боялся только двух препятствий. Во второй половине июля в Париже собирался международный зоологический конгресс, на котором ты должна была играть роль хозяйки, вернее — одной из хозяек. Тебе предстояло принимать иностранных гостей, узнавать их нужды, давать информацию о парижской жизни с ее возможностями, и, в частности, на тебя же были возложены заботы о советской делегации. От других «хозяек» и «хозяев» ты отличалась знанием иностранных языков: безукоризненно говорила по-немецки, по-английски и по-французски, понимала по-итальянски и по-польски. Все это означало, что во второй половине июля тебе предстояли две недели утомительной суеты, и, зная состояние твоего здоровья, я опасался, выдержишь ли ты, непосредственно после этого конгресса, поездку в Амстердам.
Другое препятствие, которого я опасался, было «идеологического» порядка. Допустим, что я, человек с советским паспортом, приезжаю в Амстердам. Спрашивается, кого я там представляю. Для всех других подобный вопрос не встает: организованных делегаций на международных конгрессах не бывает; каждый представляет себя самого. Но от СССР всегда приезжают организованные делегации, и это всем известно. Поэтому я буду рассматриваться всеми как советский представитель, и мне нужно будет предупреждать: «Не рассматривайте меня как официального советского философа и не считайте мое выступление изложением взглядов современного советского марксизма».
И затем я мог предвидеть кучу вопросов — вроде тех, которые задавались мне в Женеве: «Что вы сделали с директором Пулковской обсерватории Герасимовичем?» Я ничего не делал и не имел ни малейшего понятия о его судьбе. Так и ответил, что, проживая уже двенадцать лет за границей, совершенно не осведомлен в сменах ученого персонала обсерватории.
Кроме того, я не знал, будет ли на этом конгрессе официальная советская делегация. Если будет — для меня получалось щекотливое положение, если не будет — тоже. В конце концов я решил запросить по этому поводу посольство, а пока делать все так, как если бы нам действительно предстояла эта поездка.[1477][1478]
Пока мы были с тобой вместе, мы мало замечали, что привычный нам мир исчезает, хотя в признаках этого преобразования недостатка не было. 26 февраля умерла старая M-me Gutman, мать M-me Martin. Мы с ней познакомились в 1923 году, осенью, во время нашего пребывания за границей. Проделав лечение в Bad Elster[1479] и на Cote d’Azur, то есть выполнив твою часть заграничной программы, мы в середине