использовать здешнее имущество. Для нас вопрос ставился так: под угрозой выселения страховое общество «Sequanaise» запускает руку в наш карман и вытаскивает оттуда 400 000 франков. Тем не менее мы согласились на условия Акопиана, и я отправился к Sebert с тем, чтобы оформить дело. К моему удивлению и удовольствию, он сказал, что страховое общество раздумало продавать квартиры, о чем сообщено всем кандидатам, и он собирался сообщить об этом и мне.
Тот же вопрос снова возник два года спустя, но для меня он ставился иначе: после нашей разлуки мне было страшно подумать, что место, где мы прожили последние тринадцать лет твоей жизни, может перейти в другие руки, и все, что говорит о тебе, рассеется. [1484]
Всю весну и начало лета, до нашего отъезда в Савойю, моя тревога относительно твоего здоровья возрастала. Я видел, не мог не видеть, что ты утомляешься и переутомляешься, организм утратил нормальную реакцию и отдых не восстанавливает твои силы в полном объеме, как это было раньше. Вдобавок к прочим нагрузкам ты снова дала Тоне вовлечь себя в бессмысленную трату вечеров на посещение заседаний, докладов, лекций и т. д. Мне уже приходилось об этом говорить, и с весны 1948 года, по меньшей мере — три раза в неделю, из Сорбонны ты отправлялась вечером в Mutualite,[1485] Maison de Chimie[1486] и др. Каждый раз я представлял тебе потом печатный текст того, что ты слушала, дабы убедить, что никакой, даже самый компетентный, докладчик на подобного рода сборищах не идет дальше банальных общих мест. Ты как будто соглашалась, но при каждом новом натиске Тони уступала ей.
Пасха в 1948 году была ранняя — 28 марта, и пасхальный отпуск начинался 20-го. UFU,[1487] Французский университетский союз, устраивал свой очередной слет в Туре, и ты решила на несколько дней поехать туда проветриться, послушать доклады, поучаствовать в осмотрах замков и дворцов на Луаре и, кстати, заехать в Saumur[1488] — выполнить поручение относительно летней резиденции. В течение этих дней, как всегда при наших временных разлуках, ты аккуратно писала мне, но писем этих, к сожалению моему, я не нашел.
Во всяком случае, отсутствие твое долго не продолжалось: в четверг на Страстной неделе ты была уже в Париже, а в пятницу 26 марта поехала к доктору Robert Levy советоваться относительно сердца. Как я жалею, что положился всецело на тебя, твои успокоительные заявления и совершенно банальные рутинные предписания врача. Во всяком случае, он прописал некоторый отдых, и этому я приписываю такую запись в твоих Agenda: «28 марта — ранняя пасха: дома; читать, писать, гладить, шить, стирать».
Читать — это означало наше совместное чтение вслух: ты садилась в кресло, и твои родные ручки неутомимо работали с иглой, нитками, наперстком, а я тебе читал какую-нибудь английскую, французскую или русскую книгу. Часто, но далеко не всегда, это был роман, но наша библиотека содержит большое количество научных книг, прочитанных нами вместе. Отмечены у тебя и праздничные гости (Тоня — за результатами из Saumur, Маргарита, Deb), и праздничные продукты: традиционный кулич, пасха и несколько крашеных яиц.[1489]
Я давно не говорил об Игоре и Нине Алексеевне Кривошеиных. С ней, как и сейчас с Ниной Ивановной,[1490] играли в прятки. То ей давали надежду на быстрый отъезд и даже советовали просто сидеть на вещах в ожидании распоряжения, то все откладывалось.
За истекшие месяцы состоялся нормальный отъезд армянской группы возвращенцев, но в условиях, которые крайне напугали Нину Алексеевну. В последний момент французские власти сняли с советского парохода всех детей, родившихся во Франции,[1491] а Никита как раз родился тут, и Нина Алексеевна боялась той же участи. Здоровье ее было чрезвычайно скверным: сердце давало себя знать, и врачи предписали ей лежать. А кто же будет хлопотать перед отъездом? Родственники и друзья разделили между собой работу, и на мою долю пришлось получение разных документов во французских присутственных местах, что я благополучно и выполнил.
Нина Алексеевна была окружена кучей родственниц — своих и мужа. Отчасти это было полезно, потому что они избавляли ее от многих хлопот; но эти дамы, за немногими исключениями, были настроены враждебно по отношению к СССР и совершенно не одобряли политических симпатий Игоря и его поведения во время и после оккупации. С утра до вечера, не переставая, они твердили, что, конечно, по-родственному, жертвуя собой, готовы помочь, но что все это ни к чему, так как на родине и Игоря, и Нину, и особенно Никиту ждет самая ужасная участь. Все это, конечно, действовало на больную женщину, которая и сама не имела прочной уверенности в будущем. И каждый раз, как мы к ней заходили, приходилось заниматься расчисткой горизонта и опровержениями всякого вздора.[1492]
Наконец, виза была получена, и пришло известие об отъезде группы жен и детей поездом. Это всех напугало: состояние здоровья Нины Алексеевны было таково, что она не выдержала бы путешествия поездом, возни с вещами, пересадок, таможен, проверок и т. д. Я написал об этом генеральному консулу, указывая на то, что гораздо проще было бы отправить эту группу с первым советским теплоходом, возвращающимся в СССР. Не знаю, из-за моего ли письма или консульство само сообразило, но так оно и было сделано.
В апреле 1948 года, числа не помню,[1493] вся группа была посажена в марсельский поезд, а в Марселе погружена на советский теплоход, и Нина Алексеевна с Никитой благополучно уехала. По нашим профессиональным обязанностям нам было невозможно проводить их на вокзал, но вечером накануне отъезда мы пришли к ним проститься. Нина Алексеевна лежала и еле могла говорить, и мы с тревогой спрашивали себя, как пройдет это путешествие. Оно прошло благополучнее, чем можно было думать. На теплоходе все было очень хорошо, и покой,