У дома нас встретили дед и Витька. Братец закричал обиженно:
— Где вы, где вы без меня-то? Рассказывайте! Быстро!
Мы с отцом переглянулись: как рассказать быстро про «чугунку», про столовку, про пожилую Петровну из «медяшки»?..
Досточки
Отца вдруг вызвали в Москву. Зачем, куда — никто не знал.
— Возможно, по поводу той бумаги, — сказал отец деду, и тот ничего не ответил, только помрачнел, хоть мрачнеть ему было уже некуда.
Весь день после школы мы с Витькой шлялись по двору. Полезли в сарай — пошарить в дедовых железяках, увидели струганые дощечки, которые Витька тут же кинулся прилаживать для качелей. Дед молча отнял, влепил подзатыльник.
— Досточки жалко, да? — скривился братец. — На кой они тебе?
Я-то знал «на кой»: дед не раз собирал из них пирамидку, ставил наверх красную звездочку и, всхлипнув, опять разбирал.
Федор, сосед, смотрел с укоризной:
— Чего, дед, мудришь? Если что, завод и оградку, и памятник…
— Уйди, черт паршивый, — сердился дед. — Мишка мой неведомо как покоится, дай хоть этому сыну самому мне… Уйди!
Федор потоптался и сказал, что рановато о смерти думать: обычно такие с водой уходят. А до воды еще далеко, только первый снег выпал, покрыл пыль, листья.
— Думаешь? — с надеждой спросил дед, и Федор сказал:
— Знаю!
Витька с обидой швырнул «досточки», дернул меня за рукав:
— Пойдем, брат, на печку, поболтаем.
И на теплой печке, в полутьме, велел мне рассказывать «случаи». Чтоб из жизни, из первых, так сказать, уст. Как мы в эвакуации в Казахстане жили, как волки, наглые, здоровенные, за бабами на прорубь ходили — пугали.
— Как, как? — поеживался Витька.
— А так: сядут вокруг и скалятся, а тетки глядят как примороженные.
Витька толкается, приказывает дальше рассказывать, что тысячу раз слышал: как мы в школу по веревке ходили, чтобы в пургу не унесло, как вместо тетрадей выдали нам грифельные доски.
— Здорово! — радовался братец. — Ошибся — стер все, к чертовой бабушке! Училка подошла: где задачка? А нету ни хрена! А батя твой из Москвы нам чего при везет?
Батя не привез ничего. Поехал он в столицу на машине, в которой мягкие сиденья и ласково урчит мотор. Как-то раз проехался Витька с батей до исполкома — и неделю об этом всем рассказывал! «Счастливый! — завидовал моему отцу. — Каждый день может кататься с утра до вечера». Так вот, поехал он на машине, а вернулся пешком. Макуриха потом сообщила деду, что у переезда вышел Николай Иваныч, а Петро сердито развернулся и помчался в исполком, даже до дома человека не довез.
Отец вошел заморенный, глазастый, будто черти на нем воду возили по старой улице Водовозной, по ее крутому каменистому подъему. Ел картошку — молчал, чай пил — молчал, лег на диван — к стенке носом. А когда через час или два он повернулся, то увидел в комнате всех наших, и Дору в уголке на стульчике, и даже Федора, на все пуговицы застегнутого и трезвого.
Отец сел на диванчике, посмотрел на Дору:
— Сказали, потерял политическое чутье, утратил классовую бдительность, что сделают выводы и поставят вопрос…
Дора приложила ладони к щекам, побледнела.
— Пускай ставят, — закричал Витька, — не к стенке же! А Абрамыч? Его-то отпустят?
Через месяц, когда выпал настоящий снег и мы с Витькой жадно вдыхали его запах, глядя на необыкновенно синие небеса, во двор вошел старик в длинном пальто и шапке. Он смотрел на нас знакомыми темными глазами и улыбался.
— Ой, Дора! — завопил братец. — Выходи!
Дора Львовна, в одной кофточке, с распущенными волосами, уже бежала, роняя расшитые тапочки, и на чистом снегу четко печатались ее босые маленькие ступни. Пока она висела на Абрамыче, обцеловывая его и обмачивая слезами, я пытался насунуть на нее тапочки. Насунул. Дело минутное, но до сих пор руки помнят прохладную, бархатистую ее ножку…
Вечером все были приглашены в гости. Первыми, естественно, явились мы с Витькой, чем очень обрадовали хозяев.