— Ешьте, ешьте! — пододвигала нам Дора Львовна вазочку с конфетами-подушечками и соевыми пряниками, а Лев Абрамыч, вымытый и побритый, все смотрел на нас, родимых, не мог насмотреться.
— Выросли, выросли, юноши, — говорил он, и Витьке особенно нравились эти «юноши» — ведь выше «саввушек» и «митрофанушек» братец не поднимался.
Потом пришли наши старшие, а с ними вездесущая тетка Макуриха, про которую Витька тут же громогласно объявил, что она всю осень потихоньку училась на курсах, а теперь водит трамвай! В красной беретке на ухо, оспины напудрены! Нам с Витькой всегда позвенит при встрече, и братец гордо скажет пацанам: «Наша баба!»
Дед принес очередную «лечебную» бутылку, мама — жареную картошку. Федор-сосед, сказав «С вашего дозволения», дрожащей рукой стал разливать водку в рюмки. Володя попросил стакан, и все удивились: опять, что ли, запил? Но он сказал, что только «по случаю», и велел налить «малость», как на фронте.
— Подождите, — тихо сказала Дора, — не все еще.
— Да-да, — расслышал кого-то глуховатый Лев Абрамыч, — еще не все.
И пошел, растопыривая руки, навстречу моему отцу. Они обнялись. Дед крякнул, Федор зашумел бестолково:
— Давайте, душа горит!
Все были довольны и даже, мне показалось, счастливы. Особенно когда раз и другой выпили. Пошли воспоминания: как учились, как женились, как одни штаны на троих делили.
— А помнишь, — толкал батя Абрамыча, — привозили нам в столовку конину, а ты говорил: «Господа! Лошади поданы!»?
Стали спорить: правда это или анекдот.
— А собак не ели? — угораздило меня спросить, и народ поскучнел, засобирался домой.
— Погодите, — волновался Витька, — еще не посидели! А вот у нас случай был: парень гранату нашел, как кинет, от курицы только перья полетели!
— А у нас давеча, — сказал дед Андрей, — кто-то с дерева слетел, всю морду ободрал, юноша.
— Ох, разошлись не к добру, — сказала бабушка, и в дверь влетела бледная Катерина:
— Умирает, я боюсь!
Золотые шарики
Федор говорил: «С водой уйдет», а до воды еще так далеко. Еще и снег не потемнел, и лед не набух, зима в самом соку. У Витькиного дома — красная крышка гроба, народ, снимая шапки, заходит и выходит, головами покачивая. Черные старухи (откуда их столько!) стоят поджав губы. Повторяют слова старенького доктора: «Немыслимо, как долго организм сопротивлялся».
— Не хотел, не хотел умирать, голубчик! — на всю улицу вопит какая-то нездешняя тетка.
— Ну их, пошли, — тянет меня Витька в кабину грузовика, со вчерашнего утра присланного заводом в полное наше распоряжение.
Мы с братцем уже съездили на нем за Оку, нарезали еловых и можжевеловых веток — бросать под ноги похоронщикам. За гробом на завод смотались, посмотрели на маленький снимок Григория возле главных проходных. Снимок был в жирной черной рамке, и дядька улыбался мне как живой. В «микрологе», как сказал Витька, было написано, что такого-то числа после тяжелой, продолжительной болезни скончался бывший работник завода, солдат Великой Отечественной войны, добрый и чуткий человек, хороший товарищ и любящий отец Григорий Андреевич Горюнов и что об этом с прискорбием сообщают дирекция, партком и завком.
В модельном цехе подходили какие-то люди, усыпанные опилками, заляпанные краской и клеем, крепко пожимали нам руки:
— Да, ребятки, такие вот дела…
Люди погрузили в кузов гроб, подушку, набитую стружкой, крышку и венки. Потом сунули мне в ладонь сверток:
— Вот, собрали, как положено.
— Спасибо, — сказал я, и мы все почему-то застеснялись.
Памятник и оградку сделали в «стальнухе». Золотые сверкающие шарики приладили к ней в отцовской «медяшке». Пока оградку грузили, женщины смотрели на нас с Витькой жалостливо, и Петровна, так же как и в модельном, сунула мне в руку сверток с деньгами. Отведя меня в сторону, спросила:
— Как Николай Иваныч, не очень?
Что «не очень», я не совсем понял, однако кивнул и ответил:
— Не очень.