вершины, откуда началось его скольжение вниз, которое можно лишь задержать на короткое время… а впереди новые вершины, более высокие и более значительные.
«Странно, — думал Левушка, наблюдая за своим отцом. — Странно, что в нем уживается так много самых неожиданных и противоречивых личностей. Конечно, он в те давние времена не мог представить себе нынешнего времени, не мог представить своей судьбы. Конечно, он метался и хватался за все, что подвернется под руку, не брезгая ничем. А теперь им движет инерция. Да и кем бы он был, если бы отошел от той роли, которая выпала на его долю? Никем. И ты сам движешься вместе с ним в потоке, в который он потянул тебя за собой. Но верит ли он в те догмы, которые проповедует?»
— Джон Рид в своей книге «Десять дней» совершенно справедливо… — частил словами Лев Давидович, стараясь не встречаться взглядом с изучающими глазами сына.
Он не впервой говорит ему одно и то же и боится увидеть в его глазах нетерпение, осуждение или, что еще хуже, снисходительное понимание. А Льву Давидовичу это повторение необходимо: всякий раз, говоря вроде бы об одном и том же, он находил в своем прошлом что-то новое, какие-то такие штрихи, которые оставались незамеченными ранее; из этих найденных штрихов получались сами собой новые выводы, помогающие лучше понять настоящее, внушающие оптимизм. Без этого повторения вслух он что-то терял, — или не находил, — что-то, невосполнимое другими методами и перед другой аудиторией; ему постоянно нужно было взбадривать в себе неутоленную ненависть к своему прошлому, чтобы сильнее любить будущее. Ко всему прочему, Лев Давидович чувствовал необходимость в том, чтобы взбадривать эту ненависть и в своем сыне, в котором замечал иногда одно лишь чиновничье усердие, как бы подстегиваемое возможной прибылью от принадлежащего ему пакета высоко котирующихся на Лондонской бирже акций. Это чиновничье усердие сына пугало Троцкого. Увы, он и в других своих сподвижниках находил то же самое.
Наконец, ему нужно было защитить себя от себя же, то есть от человека, для которого революция всегда была и оставалась лишь средством к достижению некой цели, поставленной перед ним, Львом Троцким, людьми, для которых революции и контрреволюции есть, в свою очередь, одни из многих средств управления мировыми процессами, которыми движут финансовые потоки, регулируемые принадлежащими им банками и биржами. Именно им он должен доказать, что способен еще на многое, что в России он если и потерпел поражение, то исключительно потому, что они, эти финансовые воротилы, посчитали, будто с России в ближайшие годы взять больше нечего, что Троцкий, находясь на вершине власти, отдал им все, что мог: русское золото, драгоценности, произведения искусства, концессии на природные богатства, права на беспошлинный сбыт залежалых товаров и продовольствия. Но длилось это недолго. Теперь они приглядываются к Сталину, ищут подходы к нему, но в новых условиях с ним у них вряд ли что-нибудь получится. И если они терпят его, Троцкого, то исключительно в надежде, что он сумеет свалить Сталина.
Чиркнув нервно спичкой, Лев Давидович закурил потухшую папиросу, жадно затянулся дымом.
— Так вот, Джон Рид… он совершенно справедливо отдает именно мне пальму первенства в руководстве октябрьским переворотом… Но я бы не смог выполнить свою миссию, если бы не понимал, в какой среде мне приходилось действовать, не понимал, что без опоры на своих людей я бы ничего не смог сделать. Я всегда имел информацию через своих людей о любом человеке в Совнаркоме, в ЦК и Политбюро. Даже о Дзержинском и его ближайшем окружении. И, разумеется, о Сталине. Я знал, где надо пригасить свое еврейство, где, наоборот, выставить его в качестве громоотвода. Я не рвался в первые лица, но без моего участия никакие вопросы принципиального характера не решались. С Лениным я всегда находил общий язык, хотя он не прочь был противопоставить мне кого-нибудь из того же Политбюро. Чаще всего именно Сталина… Впрочем, Ленин, надо отдать ему должное, был начисто лишен русской непрактичности. Скорее всего потому, что в нем текла — помимо прочего — еще и еврейская кровь. А Сталин… этот… этот Каин… Я напишу со временем книгу об этом ничтожестве, я покажу всему миру его истинное лицо, разоблачу его мнимую революционность, очищу его от громких евангелических фраз, и он предстанет перед миром голым королем… Даже без фигового листа!
Голос сорвался на фальцет от переполнявшей Льва Давидовича ненависти, и Левушка нетерпеливо шевельнулся в своем кресле. Лев Давидович, заметив это шевеление, проглотил слюну, облизал сухие губы, заговорил спокойнее:
— Сталин сегодня переписывает историю под себя. В этой истории уже нет места Льву Троцкому, зато там есть место Джугашвили, этой серости с рыжими глазами и речью паралитика… Гитлер и Муссолини по сравнению с Джугашвили — гении!
Всплеснул руками, откинулся на спинку кресла.
— Это надо же до такой степени извратить марксизм-ленинизм, чтобы приписывать ему то, чего там отродясь не было! До такого предательства революции дойти, чтобы возрождать казачество, вернуть царские звания для командного состава Красной армии! Надо опуститься до самого дна мелкобуржуазного мещанства, чтобы восстанавливать семью — эту ячейку и основу буржуазного мира! Они там начали в школах изучать историю царской России! Они там празднуют новый год с елкой! Они заговорили о советском патриотизме! Хах-ха-ха! Ох-ха-ха-ха! — затрясся Лев Давидович от нервного смеха, подавился дымом и закашлялся.
Кашлял долго и под конец — явно без всякой нужды. Успокоившись, вытерев слезы и уголки рта измятым платком, некоторое время сидел молча, лишь отряхивался и ощупывался, точно на его домашнюю куртку поналипла всякая дрянь. Папироса потухла, он чиркнул спичкой и опасливо покосился на сына.
Левушка сидел к нему вполоборота, курил, неподвижно смотрел прямо перед собой. Его высокий лоб с ранними залысинами белел на фоне золотистых корешков книг. В выражении его лица, даже позе сквозило что-то новое, незнакомое Льву Давидовичу. «Да, что-то случилось», — подумал он,