сновидение, которое воспринимается им как реальность, и он включается в эту реальность. Пейзаж во второй строфе – лунная ночь, Аркадия и челн Харона – дан четко и ясно. Он не внушает никакого страха в силу своего аполлоновского спокойствия. Образы второй строфы, субстанцией которых стало присутствие смерти в жизни, вызывают не только стремление к покою, но их притягательность побуждает желание раствориться в этой сладкой безмятежности аполлоновского мира, где смерть кажется блаженством. То, что это иллюзия, показывает третья строфа. Вся картина приходит в движение. Аполлоновские образы постепенно теряют свои очертания, растворяются в бездне, в которой исчезает время и все формы, становясь темной неразличимостью. Дионисийская бездна бытия разверзлась. Бог сбросил свою маску. Сон-смерть настолько сильно сковал подсознание, что сновидение стало невозможным. Легкая смерть, путешествие под лунным светом в лодке Харона и вся идиллическая картина превратилась в настоящую смерть, разрушившую личность. Человеческое «я» погрузилось в бездонную тьму. Образы четвертой строфы как бы балансируют между сном и явью. Пробуждающееся сознание, которое проникает в сон и восстанавливает прежнюю картину: челн спокойно лежит на водной глади, – уже настойчиво требует интерпретации увиденного ранее, возвращая спящего к свету дня своим дионисийским шифром «кровь». Финал стихотворения – мнимое успокоение, временное снятие страдания в словах, что «ничего не произошло», что все был сон. Это стихотворение делает понятным, что стояло за словами Ницше, когда он писал своему другу Овербеку: «Между нами! Только между нами! – Полное безветрие души! Десять часов непрерывного сна!» Дионисийская игра жизни и смерти в третьей части дифирамба «Солнце садится» показана в аполлоновских образах:
Кажется, что дельфийский бог вырвал у смерти ее жало. Все, что приносило страдание и вызывало желание смерти, «кануло в голубое забвение». Душа воспринимает лишь ритм бытия («А вокруг лишь волна и игра»), бытие ощущается в еле уловимых колебаниях пространства. Позади осталось все: буря и плавание, – и ладья Харона в этом успокоившемся пространстве, в мире аполлоновской действительности, становится ладьей жизни. Из сферы покоя начинается возвращение в мир, возвращение к жизни. Статика сменяется динамикой:
Ницше был мастером поэтического ландшафта. Это доказывает прекрасное описание Верхнего Энгадина в афоризме «Et in Arcadia ego» («И я в Аркадии») из «Странника и его тени», залива Портофино и Генуи в «Веселой науке» и стихотворение «Mein Gluck» («Мое счастье»)[6].
Между человеком и природой, как считает Ницше, существует противостояние, которое объясняется фундаментальным характером бытия как воли к власти. Утверждая себя как волю к власти, человек ведет борьбу с природой, навязывая ей в качестве закона ее бытия субъективные формы своего мышления, использует ее для своих целей. В таком отношении к природе Ницше видит особый тип воли, сформировавшийся в естествознании и философии Нового времени. Господство над природой достигается тем, что ее берут под опеку, объявляют неразумной, лишенной языка, объявляют областью, нуждающейся в законодательстве со стороны субъекта. Против такого взгляда на природу протестовал еще Шеллинг.
Ницше признает за природой самостоятельность и разумность, когда он понимает ее как противостоящую такому типу воли, который рассматривает своего противника в борьбе как равного себе. Этот тип воли выносит тяжесть своей борьбы с природой не благодаря тому, что накладывает цепи на природу, якобы лишенную разума и языка, он видит ее подобной себе и господство над ней понимает как состояние, в котором она достаточно самостоятельна, чтобы сопротивляться, но, однако, покоряется.
С природным космосом человека связывает его телесность. Тело, как «великий разум», представляет в нас великую природу. Черты великой природы, показывающей, охватывающей все, широчайший горизонт, который объединяет в целое бесконечность самых различных, противостоящих друг другу, борющихся между собой за господство сил, всегда проявляются в великом человеке. Если сравнить природу с человеком, то у великой природы лицо целостности, преодолевшей субъективность привязанного к своему «я» сознания, лицо все охватывающей вечности. Великая природа дает горизонт маленькому миру человека, так как она охватывает все единичное, конечное, находящееся в столкновении и никогда не исчезающее, ее становление никогда не может завершиться, она – вечность. В так называемой «мертвой природе» видна борьба сил во всей ее чистоте и ясности. Контактируя с природой, необходимо выйти за горизонт индивидуального сознания, отказаться от навязывания ей фикций этого сознания и мерить себя масштабом