природного целого, «вечности». В дионисийской перспективе сознание преодолевает узкие, эгоистические горизонты и ошибки субъективных мышления и воли. Природа, которая видится в этой перспективе, соединяет аполлоновский принцип формообразования с дионисийским миром. Воспринимать себя космически, дионисийски означает видеть жизнь в перспективе вечности, вечного возвращения, воли к власти, ощущать жизнь как amor fati. Поэтому ницшевские ландшафты выглядят, как если бы природа и судьба человека, чувственное воплощение и бытие были единым, одним и тем же, они оставляют впечатление идентификации поэта с ландшафтом и силами природы. Отсюда становится понятной близость истребительной критики морали, религии, науки, романтического искусства, болезни в «Веселой науке», осмеяния слабой, угасающей жизни, карнавального эксперимента в философии с порывами мистраля в заключительном стихотворении цикла «Песни принца Фогельфрая».
Тот же принцип совпадения перспектив равноправных воль лежит в афоризме «Генуя», где соединяется картина залива Портофино с городским пейзажем, с домами, архитектоника которых – напряженное единство борющихся воль, ренессансного утверждения права личности, желания человека увековечить себя.
В стихотворении «Мое счастье» каждая деталь площади Св. Марка в Венеции описывается восторженно, любовно. Утро, тишина на площади, голуби – полное созвучие с настроением поэта, ощущением полета собственной души. Во второй строфе пейзаж расширяется, пространство приобретает высоту, становится многоцветным: «тихое», «шелковое», «ярко-синее» небо, зависшее над пестрым Палаццо дожей, красоту которого можно любить, страшиться ее, завидовать ей. Желание выследить душу дворца, по-охотничьи выгнать ее из камня водами Большого канала, забрать ее, растворить ее в себе («Отдал бы я ее назад?») тонет в восторге и ощущении счастья. Если во второй строфе ландшафт, несмотря на свою многоцветность, спокоен и активность переживания (говоря не по-ницшевски, активность вчувствования) исходит от созерцателя, то в третьей строфе, когда взгляд поэта падает на башню Св. Марка, наоборот, объект как бы стремится вырвать из него душу. Площадь становится местом агона, где здания-индивидуальности проявляют свою волю, но это соперничество создает высшую форму гармонии. Строгая башня Св. Марка победно, «без усилий», в «львином порыве» взмыла ввысь и перекрыла своим звучанием площадь, причем поэт нашел для нее необычный образ. Он уподобил ее accent aigu, диакретическому знаку французского языка, который ставится над закрытым гласным:
Вся строфа представляет собой развернутый оксюморон. Заключительная строфа стихотворения – попытка задержать, остановить день, сохранить Диониса полуденного в аполлоновском обличии, не дать расти теням, сохранить, говоря словами Гете, солнечность своего глаза, свет. Еще много дня для поэзии, «выслеживания» души, «одинокого шепота» души. Все строфы стихотворения завершаются восторженным рефреном: «Мое счастье! Мое счастье!»
В мировой поэзии трудно найти аналог этому стихотворению.
Творчество Ницше-поэта мало исследовалось в дореволюционной России, все внимание сосредоточивалось на анализе его идей, полемике с ними или усвоении их по степени близости к ним духовного мира философа, поэта, музыканта, художника. После 1917 г. он – только «реакционны философ, наделенный, к несчастью легковерного человечества, большим поэтическим талантом, который еще более усиливал «вредность» его философии. Естественно, что сейчас поэзия Ницше ждет своих исследователей; объект более чем достойный.
Сноски