шляхтича, у которого даже коня не было, появился собственный доктор, раб, с коим я могу сделать все что хочу, — хоть он более образован и сильнее меня. И я убеждал себя, что я же о тебе забочусь, я — хороший хозяин. Возможно, однажды я ударил бы тебя. И ты бы стерпел. А потом. Я не знаю, как сложилась бы твоя и моя судьба, Бутрим.
Ветер скулил за окном, как потенциальный висельник, но настолько неудачливый, что даже не может найти удобное место, чтобы повеситься. Щеки горели, будто от лихорадки. А сознание меркло.
— Вот жуки эти ангельцы, — проворчал пан Агалинский. — Они разбавляют чай молоком, молоко — водой, ром — чаем, а страсть — длинными разговорами. Нет ничего хуже разговоров, в которых тонут настоящие цели и мужество поступков.
Вырвич заметил, что лицо пана Гервасия болезненно горит, а в глазах нездоровый стеклянный блеск.
— Договориться с собой легко. В несвижском кадетском корпусе был обычай — если во время конной муштры кто-то из нас по неловкости своей сваливался с коня, должен был отдать машталеру все, что на нем есть. Одежду, обувь, то, что в карманах. Только фамильное оружие можно было оставить. У нас, альбанцев, не принято было хитрить, и все делали, как договорено.
И вот однажды с коня упал я. Не потому, что плохой всадник, — а потому, что ночью загуляли, да так, что голова была как бочка с квашеной капустой. И вот потащился я на конюшню. Раздеваюсь. Ничего не жаль — а вот пояса жаль. Потому, что пояс этот счастливый — не тканый, а кожаный, широкий, с серебряной бляхой. Я с ним всегда и в карты выиграю, и девицу уговорю. И так мне стало жаль этого пояса — будто бы удачу свою отдать, — что я его припрятал. Сунул за балку, когда никто не видел. А вечером за ним вернулся. Что мне был тот ремень? Я мог купить воз таких ремней! Но соблазнился. Испугался, что удача отвернется. И правда, отвернулась. Меня подстерегли товарищи, когда за балками шарил. Стыда набрался. Ну как было объяснить, что не ради серебряной бляхи правила нарушил? Тогда каждый из кадетов-альбанцев в наказание должен был стегануть меня тем ремнем по спине. Назавтра встать не мог. Но усвоил: шляхтич не должен дорожить ничем, кроме чести! Как только привязался к какой-нибудь вещи, нужно от нее избавляться!
— Мой пан-отец Данила Вырвич, покойный, царство ему небесное, чтобы доказать, что не дорожит никакой вещью, лишил наш род достояния, а мою пани-мать свел в могилу, — хмуро сказал Прантиш. — Побился об заклад с соседом, кто больше своего имущества истребит да раздаст. Ну и выиграл.
— Уважаю вашего пана-отца! — поднял кубок Американец.
— И вот скажите, паны-братья, — продолжал Прантиш, — почему, в таком случае, если презрение к богатству и достоянию считается шляхетским достоинством, вы посмеиваетесь над благородными людьми, что этого имущества имеют меньше вас? Сколько я натерпелся за жизнь — «А почему пан Вырвич не принимает участия в придворной карусели? А где его арабский конь? А где его слуги? А этот диамант — единственное, что у пана есть?» А я, между прочим, веду свой род от князя Палемона!
Панна Богинская опустила глаза.
Пан Агалинский стукнул о дубовый стол пустой кружкой.
— Когда пан Кароль станет королем, он всю родовитую шляхту щедро наделит! Мы паны-братья в шляхетском равенстве — кроме всяческих, с патентами. Шляхтич — это воин! Человек с прямой душою и отважный. Пан Кароль, когда приезжает в гости к шляхте, сходит с коня — пусть бы и в грязь, и с каждым из делегации, которая его встречает, обнимается, даже если их больше сотни. Не то что Телок, брезгующий общий кубок за столом принять. Не люблю людей, которые хитрят и что-то утаивают.
— Что-то мы этим вечером ничего не утаиваем, — задумчиво проговорил Прантиш, чувствовавший подозрительную легкость, даже стены покачива лись. Лёдник покрутил в руках кружку с выпитым наполовину напитком, поднес его к носу, с наслаждением втянул душистый запах.
— Я сегодня перебирал чемодан и заметил, что в некоторых бутылочках убавилось веществ. А запах того, что налито в эти кружки, свидетельствует, что прибавлена еще щепотка порошка одного интересного грибочка, который, особенно в сочетании с определенными веществами, влияет на психику. Раскрепощает, ослабляет контроль над речью. Помнишь, Прантиш, как тебя однажды угощали в Вильне? Это подобное, только послабее.
Вырвич резко поставил кружку на стол и поднялся на ноги, что были будто ватные, гневно уставился на Полонейку.
— Снова ваша мость отравы намешала? А ты. — обратился к Бутриму, — ты знал? Предупредить не мог?
— По моим наблюдениям, концентрация вещества небольшая, ингредиенты подобраны мастерски. У италийского знатока учились, ваша мость? — вежливо спросил Лёдник у Полонейки. Та непринужденно кивнула. — Порошок в медальоне носите?
— В большем объеме это мгновенный безболезненный яд, сами знаете, профессор, — пожала плечами Полонейка. — Вещь необходимая для девушки в путешествии.
— Я люблю яд, — проговорил Агалинский. — И водку, и табак, и опасных женщин. На брачном ложе буду держать под подушкой кинжал.
— Вы можете убить женщину? — заинтересованно спросила Богинская. Она, видимо, все-таки удивилась, что ее коварный поступок так, как Вырвича, не возмутил Американца. А тот широко улыбнулся и вдруг подскочил и одним рывком поднял над собой на вытянутых руках кресло с панной Богинской. Та едва головой о балку не стукнулась, хорошо, что потолок высокий.
— Я могу любить женщину! Так, что ей не захочется подсыпать мне порошок или наставлять рога!