добился уже в послевоенные годы.

Воробьев говорил преимущественно о войне. Главный тезис – честность военного журналиста Гроссмана, рассказывавшего читателям только об увиденном лично: «Он сам видел горящий Гомель, который мы оставляли, сам был в окопах Сталинграда, на том узком участочке земли, который остался на Волге. Он первый под пулями подошел к рейхстагу».

Надо полагать, имелось в виду, что первым из журналистов «под пулями подошел к рейхстагу». Далее же Воробьев подчеркнул, что Гроссман «писал лучшие книги. Других книг я у него не знаю. Вот почему мы склоняем наши головы перед его памятью и говорим: “Вечное солдатское спасибо”…».

Характеризуя речь Воробьева, мемуарист отметил, что ему неизвестны книги выступавшего. Это деталь примечательная. К моменту издания мемуаров Липкину исполнилось семьдесят пять лет, и такой отзыв о коллеге-ровеснике нельзя считать лестным. Да и случайной обмолвкой это тоже не назовешь.

Вероятно, Липкин хотел подчеркнуть, что статус выступавшего был невысок, и это не соответствовало масштабу события. Но в остальном претензий нет: Воробьев «говорил сердечно, взволнованно. Чувствовалось, что он любит и почитает Гроссмана».

Лестно оценена лишь речь последнего из выступавших. Он, если верить мемуаристу, заявил, что пока некому вполне правомерно решать, какие из книг Гроссмана следует признать лучшими, и это был намек на арест романа. Согласно Липкину, все «поняли, что имел в виду Эренбург».

Если судить по стенограмме, мнение Липкина спорно. Однако Эренбург – по своему обыкновению – говорил так, что при желании можно было увидеть и намеки. Даже на конфискацию рукописей. Начал он полемически: «К чему сейчас и кому надо доказывать, что Василий Семенович был большим писателем. Кто прочитал хоть одну из его книг, тому это стало понятно.

Я хочу сказать сейчас о человеке. Василий Семенович не только трудно жил, у него был трудный характер…».

Эренбург акцентировал, что писатель «трудно жил» именно по причине верности своим принципам. Кроме того, явной была и полемика с напечатанной 17 сентября в «Литературной газете» и «Советской культуре» итоговой характеристикой Гроссмана: «Мне хочется сказать не только тем, кто пришел сюда, но и тем, кто составлял некролог. Он был человеком большим. Это не так часто встречается…».

Кстати, следует из сказанного, что ни с Липкиным, ни без него Эренбург не «составлял некролог». Но это и так видно: стиль итоговых характеристик чиновничий, отнюдь не свойственный самому знаменитому в годы войны советскому журналисту.

О верности традициям тоже было сказано. И вновь – полемически: «Василий Семенович учился у русской литературы XIX века, он знал, что такое художественность. Удавалось ему это или не удавалось…».

Толковать сказанное можно было опять различным образом. С одной стороны, как неоднозначность эстетической оценки всего гроссмановского наследия. А с другой – в качестве намека: под гнетом советской цензуры немыслима искренность, свойственная классике «русской литературы XIX века».

В общем, если и не все удавалось Гроссману, то не по его вине. Согласно Эренбургу, «чашу он выпил до дна».

При желании в речи можно было обнаружить и намек на уместность «еврейской темы». Ее ставили в вину автору романа «За правое дело», а Эренбург подчеркнул: Гроссман – «настоящий интернационалист».

Далее Эренбург обобщил тезисы. Сформулировал итоговую оценку: «Может быть, он был одним из самых гуманных писателей, каких знала наша литература. Он всегда хотел защитить и оправдать человека».

После гражданской панихиды собравшихся отвезли в крематорий. Там – последние речи.

Вот тогда, если верить мемуарам Липкина, он и выступил. В присутствии литературного начальства «читал речь, как мне было велено, по записи. Среди прочего я сказал следующее: “Мы, читатели Гроссмана, уверены, что в ближайшее время будут изданы все его сочинения, как уже опубликованные, так и пока еще не опубликованные”. Когда я произнес эти слова, Тевекелян при всеобщем молчании покинул зал крематория».

В стенограмме «траурного митинга» нет сведений о выступлении Липкина. Не упомянул о том и Ямпольский. Кстати, он был давним знакомым Тевекеляна, вместе с ним приехал в крематорий. Нет оснований полагать, что не заметил бы инцидент.

Липкин рассказывал о себе. Ямпольский же описывал, что видел: «И вот, наконец, гроб Василия Семеновича Гроссмана на постаменте, как на трибуне.

Стояла тишина, вернее микротишина этих похорон, потому что в нескольких шагах уже суетились, пошумливали, подвывали следующие похороны.

И были речи, и медленное открывание зеленой шторки, и медленное и неумолимое опускание гроба под звуки Реквиема.

Это был последний миг его существования. Еще можно было увидеть, как мелькнули седые виски его, надбровья в жалкой бесполезной сердитости, окостеневшее, ссохшееся в незнакомой желтизне лицо и такие теперь маленькие, высохшие, рабочие натруженные руки его.

Через миг всего этого не станет. Где-то там, в адской глубине, костяной лопаточкой соберут кучку пепла, да и кто знает, его ли пепла, или предыдущего, или последующего».

О дальнейшем рассказано в мемуарах Липкина. Он утверждал: «Родственники Гроссмана, Е.В. Заболоцкая и я хотели захоронить урну с пеплом на Ваганьковском кладбище, рядом с могилой отца Гроссмана».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату