дружбы, и этикет чести, и долг патриотизма, то есть по сути все без исключения духовные ценности, которые мы знаем и которыми живем.
Показать, что все радости жизни и весь скрытый, теплый, светлый и мудрый смысл бытия неотделимы от страдания все равно что заявить: дважды два четыре, а с другой стороны, эти рассуждения Будды мне очень напоминают критику Львом Толстым искусства, церковной религии и государственности: и оба этих мощнейших духовных потоков как бы оттеняются и озвучиваются третьим и не менее сильным и оригинальным потоком: кафковским творчеством, парадокс? только на первый взгляд, – все три потока, не сливаясь и дополняя друг друга, гармонически взаимодействуют уже одним тем, что двигаются в одном направлении и против течения.
В самом деле, как мог Будда всерьез говорить о том, что все в жизни – страдание? ведь это же ясно любому ребенку, неужели Будда был таким наивным человеком? как мог Лев Толстой всерьез упрекать современный ему российский государственный аппарат в насилии, когда любому школьнику известно, что всякое государство, всегда и везде, основано на насильственном принципе? выходит, Толстой был наивным человеком? как мог Кафка всерьез описывать преследование своего героя неизвестно каким Законом неизвестно какого Государства по неизвестно какому Обвинению? получается, что Кафка только шутил и только фантазировал?
Нет, из-под его пера вышло нечто-то до такой степени великое и оригинальное, что мы до сих пор не можем как следует осознать, что же он такое натворил, однако сходного результата достиг и Лев Толстой, причем не только «Войной и миром» и «Анной Карениной», но и всеми своими поздними и с житейской точки зрения совершенно абсурдными публицистическими произведениями, а также своей личной жизнью, о том, что и Будда творил в том же ключе, хотя, наверное, на более высоком уровне, говорить излишне, ну а выше их всех, как легко догадаться, творит сама жизнь, используя те же самые творческие принципы, которые лучше всех выразили и воплотили названные выше Мастера.
Итак, тональность ранней весны состоит в полнейшей слитности радости и страдания, их единство настолько тесное, что нет никакой возможности отделить одно от другого: не правда ли, само беспричинное томление в мартовские сумерки у нас как-то язык не поворачивается назвать радостным? ну, в самом деле, какая в нем радость? это именно инстинкт, влекущий животных к совокуплению даже с риском для жизни и даже вопреки инстинкту самосохранения, но как бы на высшем, душевном и, пожалуй, каком-то загадочном духовном уровне.
Бросающийся с головой во влюбленность в это время года инстинктивно чувствует, что добром дело не кончится, он догадывается нутром, что стрела Амура, вошедшая в него, отравлена черным ядом, но яд этот – замедленного действия, и рано или поздно стрелу придется изымать из души еще болезненней, чем из тела, иногда она выходит вместе с жизнью, но как правило целительное разочарование в прежнем безумном очаровании врачует опасную рану до следующей весны или навсегда, – но что значит – навсегда? избавиться от фатальной склонности видеть в женщине больше, чем она есть на самом деле, не значит избавиться от всех прочих жизненных страданий, женщина в данном случае – всего лишь символ, как и сама ранняя весна – символ, они символы жизни как таковой.
И в той степени, в какой мы не в состоянии им сопротивляться и в какой нас захватывает и волнует музыкальная тональность весны, – ровно в той же самой степени мы причастны жизни, а это значит: когда приходит черед какого-либо серьезного огорчения, несчастья или катастрофы – неважно, с нами или нашими близкими, нам по-хорошему, если мы хотим оставаться до конца честными, не следует на них слишком сетовать, а нужно всего лишь вспомнить, что мы сами пригласили их к себе, когда открыли душу и тело странному и неотразимому томлению весны.
Или, выражая ту же мысль в стихах. —
Вот мимолетный женский взгляд из толпы, не обещая нам не только никакой подлинной любви, но вообще ничего по сути не обещая и все же странно волнуя, красноречивей любых слов как раз и говорит нам и о нашей природе, и о нашей любви, и о несовместимости той и другой, и об их непостижимой гармонии.
Но вот пришел Будда – пусть и задолго до них – и сказал, что вся эта любовь – страдание, я не знаю ничего более лаконичного и гениального на эту тему: что выдающаяся любовь к женщине – всегда в той или иной мере страдание, знали, наверное, все люди, не говоря уже о писателях, но тонкость мысли Будды состоит в завуалированном утверждении, что в конечном счете никакого особенно высшего и тем более «божественного» смысла в сложной и красивой любви между мужчиной и женщиной нет и в помине, а вся ее сложность, противоречивость, соблазнительность и вытекающая прямо отсюда некоторая дьявольская красота были всего лишь тонкой и часто бессознательной психологической игрой, призванной всего лишь обострить и усилить сексуальный инстинкт или, выражаясь поприличней, музыкально озвучить эротическую струнку.
В этом нет никаких сомнений, потому что каждый из нас испытал Достоевского и Будду на собственном опыте: в юности, пока силы играют, а мудрость стоит на нуле, мы в той или иной мере идем путем Достоевского, но рано или поздно, оглядываясь назад и вспоминая все те странные и необъяснимые мучения, случившиеся там, где должна была быть только любовь и ничего кроме любви, догадываясь о том, что мы сами доставляли предмету любви и себе