l:href="#n_1818">[1818], мне переслали его сюда в Мюнхен; затем на другой же день его телеграмма с запросом о моих рукописях[1819]; Анюта немедленно ответила о приостановке опубликования их, даже не списываясь со мною, ибо она-то знает, как я отношусь к Бугаеву и как я был огорчен; затем я ответил подробно на его письмо, где формулировал ультиматум, который Вы можете прочесть[1820]; три выхода, четвертого я не знаю; быть может, Вы знаете? Наконец вчера я отправил чисто деловую открытку Бугаеву о том, чтобы он упомянул, что я живу за границей, и о том, как поступить с рукописями. – Вот все документы. Предоставляю Вам судить. Одобрить поведения Бугаева за это последнее время – нельзя; я, по крайней мере, с годами делаюсь все строже к выдающимся людям и все снисходительнее к будничным. Рябушинский мне раньше всего антипатичен и как тип, и как индивидуум; дальше он глуп и груб; но я не думаю, чтобы он сознательно написал о «сыске»; далее, если быть справедливым и судить только по опубликованным письмам (как это имело место здесь в Мюнхене, где мои русские знакомые не знают лично ни Рябушинского, ни Бугаева и не знали, что я – Вольфинг), то видимость
правоты скорее на стороне Рябушинского; а это – отчаянно досадно; зачем Борис Николаевич в своем втором письме так «интимно» отделал Рябушинского и почему вообще Вы, Сергей Михайлович, Алексей Сергеевич[1821] не руководили им, раз видели, что он совсем расстроен и вне себя. Он и теперь в своем последнем письме не хочет понять, что ради меня нельзя было молчать на письмо Рябушинского, где он говорит о «сыске», и надо было воспользоваться этим «сыском», чтобы исправить свою неосторожность, выразившуюся в обвинении в «заглядываниях» и проч.
Чтo мне в коллективном выходе из Руна писателей?[1822] Если бы я мог выйти вместе с ними, то и тогда это не реабилитировало бы меня. Здесь живет (в Мюнхене) один русский, очень образованный, милый, справедливый человек, он читает все «новые» журналы; когда он познакомился с этой полемикой по письмам, то вынес неприятное впечатление ото всех троих: и от Вольфинга, и от Бугаева, и от Рябушинского, но наименее невыгодное от Рябушинского, с которого взятки – гладки. Я должен был открыть свой псевдоним, чтобы защитить Вольфинга, и сказал ему, чтобы он прочел мою статью (он читал только Бугаева Против Музыки); тогда он совершенно остолбенел, услышав, что я не хочу помещать возражения даже на «заглядывания» без предварительной частной переписки с Бугаевым. Понадобилось все мое красноречие, чтобы объяснить ему (не входя в интимные подробности), что Бугаев не виноват. Вот Вам голос из публики, и притом избранной хорошей и сравнительно понимающей публики. – А те, что не читали ни моей статьи, ни бугаевской Против Музыки, просто сочтут меня за паразита, Бугаева за буяна, а Рябушинского за торгаша, чем он и является; обидность невелика для него, но тяжела для Бугаева, еще тяжелее для меня. – Дорогой Лев Львович! Прошу Вас вникнуть в положение дел и помочь Бугаеву, если он еще ни на что не решился. Я прислал ему проект письма, которое могло бы спасти Вольфинга. Я твердо решил, что Вольфинг перестанет существовать или будет оправдан. Пусть Бугаев докажет, где то слово, то место, то мнение, тот вывод, чтo почерпнут «исключительно» из личного знакомства. Если он сумеет доказать это, то я печатно извинюсь перед ним и, выразив свой взгляд на фактор личного знакомства критика с критикуемым, заявлю, что отныне не буду о Бугаеве ничего писать ни положительного, ни отрицательного. Я так мало ценю свое литераторство, что готов принести его в жертву (это не фраза) моей дружбе с Бугаевым и просто, если Бугаев не оправдает меня, сойду со сцены, т. е. не я, а Вольфинг; я же буду заниматься для заработка переводами, а для собственного удовлетворения каким-нибудь бесконечным исследованием, никому не нужным и не подлежащим напечатанию. – Если же Вольфинг продолжает существовать, то пока он не может выйти из Руна по многим причинам. Я писал об этом Бугаеву. Но кроме того: Руно – единственное место, где я могу полемизировать с Бугаевым и прийти вообще к какому-нибудь с ним соглашению; ведь Весы не примут; они отказали даже Бугаеву, чего я от Брюсова никак не мог ждать; ведь я и писал свое возражение против Против Музыки только в уверенности, что Бугаев будет отвечать из Весов; Перевал тоже не примет, к тому же я считаю неудобным навязываться в Перевал, который не пригласил меня в число сотрудников; значит, я должен или молчать, или отвечать Бугаеву в Руне; я думаю, что все писатели, ушедшие из Руна, поймут физическую невозможность для меня немедленного выхода из Руна, зная, что, помимо личности остались невыясненным между мною и Бугаевым и принципиальная сторона наших статей, и что нелегко найти место, где можно сложить полемические грузы. – Борису Николаевичу (на его последнее письмо) мне хочется возразить еще вот что. Он напрасно пишет, что я строю свой ответ (в письме в Столичное Утро и в заметке для Руна) на «сыске»: если Вы, Лев Львович, читали эти рукописи, то увидите, что о «сыске» между прочим и так, чтобы Бор<ис> Н<иколаевич> мог удобно зачеркнуть; главное – относительно «интимности», «личного знакомства», «заглядывания в душу»; а это пока остается правомерным, ибо это цитата из письма Бугаева в Столичное Утро. – Кроме того, посылая ему обе рукописи, я доказал достаточно, как дорожу его отношением, и я не понимаю, чем я «запутал инцидент»: рукописи у него в руках, и он властен ими распорядиться; «лганью» же Рябушинского я нисколько не оказал большего доверия, чем до составления этих рукописей; повторяю: «заглядывания» заставляли меня моментами верить в «сыск», а это – более чем простительно, в особенности после годовой разлуки на таком расстоянии и после того, как Бугаев стал сжигать, чему поклонялся[1823] и что любил. – Прочтите спокойно первые два абзаца