9–11 (22–24) октября 1907 г. ВеймарWeimar 22/X 907.Дорогой Борис Николаевич! Получили ли Вы мои открытки[1836] и, между прочим, ту, где я Вас спрашиваю о разрешении издать Ваше стихотворение Золотому блеску верил, на которое Коля написал романс[1837]. – Я не знаю, быть может, Вы продали это стихотворение с тем, что оно может быть перепечатано только в Вашем сборнике, и Золотое Руно устроит Вам неприятность, когда выйдет Колин романс? – Ответьте! А теперь к Вашему ответу в Перевале[1838]. Куда Вы несетесь! И куда Вы несетесь? Разве можно отвечать Вам; скорее задохнешься! – Вы знаете; я раз десять принимался за ответную статью; ничего не выходит! Вместо того, чтобы хоть несколько демонстрировать мысли, выраженные в статье Против музыки, объяснить как-нибудь, смягчить резкость своего выпада против целого искусства, Вы ограничиваетесь ссылкою на то, что Вы напали не на «красоту форм», а на «ценность»[1839], а затем, опустив все недоумения (вроде брани, которою Вы угостили Вагнера и т. п.), Вы припираете своего противника к стене вопросом «для чего искусство», на который, как Вы знаете, я не отвечу «каскадом определений» [1840] и не могу ответить центрально и за литературною слабостью (неумением говорить символами), и вследствие нежелания формулировать преждевременно то, что зреет (я плохой подмастерье словесного ремесла, но я не романтик, не романтик по тенденции, хотя, быть может, романтик по эпохе, в которой живу, по среде, по темам, которыми поневоле интересуюсь, и т. д.); ведь спрашивать, для чего искусство, то же самое, что спрашивать, для чего культура, для чего жизнь, во что вы веруете и т. д. Дорогой мой друг! Чтo Вы хотите, чтобы «через голову окружающих»[1841] я крикнул Вам слова проклятия на все неудачничество европейской (и русской в том числе) жизни? Или, чтобы я при всей честной публике заговорил с Вами о неудачничестве не только человеческой породы, но и человеческой и иной природы? Да, наконец, я просто не могу выскакивать с такими формулами «современное искусство настоящего и прошлого только о смерти»[1842]; если бы я даже был уверен в том, что все обман, «диаволов водевиль»[1843], то я бы ради высших соображений о победе над диаволом, ради святой тактики, гигиены, сказал бы: нет, не водевиль, а музыкальная драма, мистерия; и не диаволов, а человеческая, человечная, человекобожеская. Потом Вы меня не поняли или не хотели понять: я нахожу, что Вы дедуцируете «музыку вообще» из смутного понимания той или другой «реальной музыки»; это «смутное понимание» вовсе не зависит от Вашего незнания теоретического и неумения технического, а от различности Ваших тенденций и тенденций той музыки, которая исторически оказалась пока первенствующей, т. е. германской. – Если бы Вы попытались построить понятие о музыке совершенно независимо от эмпирической музыкальной реальности (ens realissimum[1844] вроде Бетховена или Вагнера), если бы Вы тогда a priori пришли бы к выводу, что «музыка – вершина искусств», то не случилось бы и никакого недоразумения, т<ак> к<ак> против теоретического гипотетичного построения не станет же воевать сам творец его; он возьмет и перестроит, внесет поправки, вплетет те ценности, какие считает необходимым для «вершины искусств». Если бы Вы, наоборот, вывели свою «музыку вообще» из эмпирической музыки, но не смутно понятой, а с бoльшею приближенностью, то Вы никогда не повторили бы ошибки Шопенгауэра, которая ему простительна ввиду «медового месяца» музыкальной эстетики, когда курносый нос супруги кажется античнее, нежели нос Венеры; кроме того, Вы поняли бы, что «самоценность» музыки не есть «купэ первого класса», не «самогипноз», не «жалкая увертка»[1845], а просто полемическое кристаллизированное выражение; его назначение раз навсегда запереть в искусство вход внехудожественным критериям; эти критерии почти больше не вторгаются в поэзию и в изобразительное искусство, и потому нечего там говорить о «самоценности», необходимо предшествующей просто «ценности» в Вашем и Риккертовом смысле [1846]; в музыке, ввиду программной, вообще прикладной, церковной, танцевальной, народно-патриотической и других музык, одним словом, ввиду разнообразного «сентиментального» (в шиллеровском смысле)[1847] отношения к музыке, все еще надо говорить о самоценности, т. е. о специфически-художественной артистичной технической ценности; ведь, говоря о самоценности и самоцели культуры, говоря о «бесцельной целесообразности» в смысле Кантовой Kritik der Urteilskraft[1848], всегда имеешь в виду именно предпосылку внутренней специфической ценности, фундамент, на котором стoит строить высшую ценность; в чем видеть последнюю, в прекрасной смерти, в преодолении смерти, в нас возвышающем обмане[1849], в «бесцельном» самосовершенствовании, в теургии, это другой вопрос, но всякая такая высшая ценность только тогда и мыслима в связи с искусством, в связи с культурою, если раньше выполнено условие самоценности, если в самый генезис творчества не затесался микроб относительной сентиментально-тенденциозной ценности. – О, насколько мне легче писать Вам письмо, как это, бывало, я делал из Нижнего! Вот почему я так люблю мое большое неотосланное и только прочтенное Вам письмо, – которое мне так хотелось бы увидеть