на которые претендовали. У них появилось множество поклонников и продолжателей среди литераторов как из массового, так и из элитарного сектора. Наконец, существует и развивается «народное» хлебнико– и хармсоведение, дискурс которого, кстати говоря, по своим основным векторам совпадает с солидарным авангардоведческим дискурсом. Имеются сайты, на которых выложены образцы и народного, и солидарного, и даже несолидарного авангардоведения[561].
Хлебников прославился дважды: при жизни, среди «своих» и «чужих», и в постсоветский период – всенародно и всемирно. Хармс при жизни имел самое ограниченное признание, ибо вращался лишь в узких кругах. Когда его наследие, наконец, стало доступно широкому читателю, благодаря публикациям сначала на Западе, а затем в перестроечной России, оно произвело эффект разорвавшейся бомбы. О Хармсе заговорили как о новооткрытом гении, предвосхитившим европейскую литературу абсурда. Правда, по степени всемирной известности Хармс пока что уступает Хлебникову.
Загадка успеха Хлебникова и Хармса предстанет еще более интригующей, если сравнить их котировки с известностью, прижизненной и нынешней, других авангардистов, например, Игоря Северянина. В своей доэмигранской жизни он получил полное признание (в том числе от многочисленных поклонниц[562]), а ныне скатился до положения анекдотической фигуры, автора нахального «Эпилога Эгофутуриста» (п. 1912):
I.
II.
«Эпилог Эгофутуриста» – квинтэссенция авангардной прагматики, что позволяет поставить элементарный мысленный эксперимент. Если в название диптиха вместо
Вопрос о том, почему Хлебников и Хармс вышли в гении, встанет еще более остро, если сравнить траектории их успеха с аналогичными траекториями временных авангардистов (за исключением Бориса Пастернака). Возьмем, например, Николая Заболоцкого. В 1927 году он был spiritus movens ОБЭРИУ, однако к концу 1928 года отошел от группы. Для авангардиста он вел себя слишком серьезно: к поэзии относился как к изготовлению элитарных, высококачественных «изделий» и совсем не практиковал жизнетворчества. Старт Заболоцкого в качестве писателя-одиночки, совершенный после группового старта, был исключительно успешным. С выходом «Столбцов» (1929), за которыми последовала «Вторая книга» (1937), он не просто был услышан читателями, писателями и литературоведами (Тыняновым и Гинзбург), но получил искомый статус: поэта с самобытным взглядом на обыденность. Далее на его жизненном пути были репрессии, в частности, лагеря, а от своего авангардного письма он перешел на разрешенное, классического образца. Его поэтическое мастерство, впрочем, никуда не делось. Можно сказать и больше: применительно к Заболоцкому дискутируется вопрос о том, на какой из двух периодов пришелся расцвет его таланта[563]. Тем не менее сегодня и по степени известности, и по изучаемости Заболоцкий сильно отстал от Хармса – хотя о том, чей вклад в литературу значительнее, можно поспорить. На мой взгляд, наследие Заболоцкого по всем параметрам превосходит хармсовское.
Причин, по которым Хлебников и Хармс, а не, скажем, Северянин и Заболоцкий, переживают ныне свой триумф, несколько. Это и правильное позиционирование себя в поле литературы, и понимание того, что в современном мире прагматика важнее семантики, и последовательная воля к власти. К тому же взлет траектории их успеха напрямую связан с особенностями советской и постсоветской цивилизации: читательским запросом на откровения в литературе; устойчивой литературной традицией, объявившей первый русский авангард своим родоначальником; наконец, солидарным креном в исследовании модернистов-жизнетворцев. В случае обэриутов сыграла свою роль ностальгическая любовь постсоветской интеллегенции к маленьким неофициальным кружкам единомышленников, такому речевому жанру, как разговоры на кухне о самом главном, и доморощенной философии и логике.
2. Как монополизировать поле литературы: о Хлебникове и немного о Маяковском
Ко времени вступления Хлебникова и Маяковского в поле литературы его элитарный сектор был ареной борьбы двух противонаправленных сил: автономизирующей и подчиняющей.