Труднее всего расстаться с мифом, по которому Адель Вторая родилась на второй день Июльской революции. Ее крики не заглушались пушечными залпами, потому что она родилась на двадцать семь дней позже, 24 августа 1830 года{481}.
С другой стороны, в тиши своего кабинета Гюго, творивший «Собор Парижской Богоматери», дождался полуночи нового, 1830 года и лишь потом написал: «Кричат, бьют в набат… и бунт готов»{482}.
Возможно, «совпадения» ближе к истине, чем сухие факты. Меняя хронологию, Гюго намекал, что, хотя сам он, возможно, и глух к доказательствам, его творчество всегда знало, что оно – на стороне масс. Постепенно он учился слушать свой собственный голос.
5 июня 1832 года недовольство правительством Луи-Филиппа и спад в экономике вылились в мятеж. Если бы власти не отдали приказ о его жестоком подавлении, в стране снова установился бы республиканский строй.
Гюго писал пьесу в парке Тюильри. Ближе к вечеру он услышал стрельбу со стороны квартала Ле-Аль. Кроме него, в парке никого не было; сторожу пришлось отпереть ворота, чтобы выпустить его. Вместо того чтобы поспешить домой, Гюго зашагал по пустым улицам на звук стрельбы, не ведая, что треть Парижа уже захвачена мятежниками. Все улицы вокруг Ле-Аль были перегорожены баррикадами. Гюго направился на север по улице Монмартр. Там он повернул направо, в проезд дю Сомон, последний перед улицей дю Бу дю Монд (то есть улицей Конца Света).
Он находился на середине проезда, когда по обе его стороны захлопнулись ворота. На одном конце показался отряд мятежников; на другом заняли позицию правительственные войска. Лавочники давно закрыли двери и ставни. Гюго вжался в стену между полуколоннами, разделявшими фасады лавок. Он очутился между силами правопорядка и анархии. В течение четверти часа враги вели ожесточенную перестрелку{483} .
На следующий день стало известно о страшной резне в церкви Сен-Мерри возле Ле-Аль. Всего было убито или ранено около 800 мятежников – сторонников Бурбонов и социалистов, рабочих и буржуа. Правительство, которому вверили идеалы революции 1830 года, показало свое истинное лицо.
Гюго начал вести дневник; он запечатлел мысли налогоплательщика, домовладельца, отца четырех детей с умеренно левыми взглядами. «Безрассудство потопили в крови, – писал он. – Когда-нибудь у нас будет республика, и хорошо, если она придет по своей доброй воле. Но давайте не будем собирать в мае плоды, которые не созреют до июля». «Не следует позволять варварам пятнать наш флаг красным»{484} . Вот прекрасный пример той сверхосторожной политики, которую Гюго высмеивает в «Отверженных». Там восстание 1832 года видится одним из стержней современной истории: «завернуть великана по имени Народ во фланель и быстро уложить его в постель», «обращаться с Геркулесом как с выздоравливающим», «накрывать революцию абажуром»{485}. В дневнике же Гюго позволил себе, кроме «безрассудства, утопленного в крови», единственный комментарий: события июля станут прекрасной темой для стихов.
Тогда стихи так и не появились, зато позже он написал другие воспоминания и заново датировал их, чтобы создавалось впечатление, будто они написаны непосредственно после восстания{486}. Впрочем, даже в обновленных записях недовольство топорными действиями правительства и репрессиями позволяло сравнить Гюго с раздраженным буржуа, который сидит в постели и пишет своему депутату: «В тот час, когда сон требует покоя, / на улицах грохочет канонада!»
Самой большой внешней переменой в жизни Гюго в тот год стала потребность удалиться от очевидности и – шире – от XIX века.
Королевская площадь, которой теперь вернули ее старое название, площадь Вогезов, – это широкое пространство, застроенное в начале XVII века высокими домами из красного кирпича и белого камня. Ее уютная монументальность понравилась Гюго, который охотно соглашался дороже платить за просторные комнаты и историческое окружение. Дом в юго-восточном углу площади – под номером 6, – по слухам, раньше принадлежал Марион Делорм. Тайным задним выходом пользовались любовники знаменитой куртизанки; из него они попадали на оживленную, запруженную народом улицу Сент-Антуан. У нового жилища имелось еще одно преимущество: оно находилось совсем рядом с домом, где вместе с родителями жил Теофиль Готье. Гюго мог высовываться из окна второго этажа, крошить, подобно Эсмеральде, хлеб для птиц и беседовать с Готье об искусстве и литературе.
Эта островная крепость архитектуры Возрождения стояла на краю когда-то аристократического округа Маре; ее тыл выходил на беднейшие парижские предместья; иссиня-черные крыши возвышались над Сент-Антуанским предместьем, печально известным вместилищем крамолы, которая передавалась, как инфекция по сточным канавам, от ратуши Отель-де-Виль до площади Бастилии.
В октябре 1832 года Гюго подписал договор аренды на две квартиры, за которые он обязывался платить 1830 франков в год (около 5500 фунтов стерлингов на современные деньги){487}. В меньшей квартире поселилась тетка Мартина, которая передавала записки Адели и Сент-Бева. Переезд отложили из-за эпидемии холеры, которая унесла жизнь консьержа Гюго и едва не погубила маленького Шарля. После того как эпидемия пошла на спад, они переехали «на якобы удобных повозках – после эпидемии на таких же умерших перевозили в места их последнего упокоения. Целую неделю я жил в хаосе, прибивал и стучал молотком, одетый как разбойник»{488}. К тому времени, как Гюго отложил молоток и гвозди, Марион Делорм чувствовала бы себя в его квартире как дома.
Когда в 1847 году Гюго навестил Чарлз Диккенс, он увидел «самое необычное место, похожее на старую лавку древностей или реквизиторскую какого- нибудь мрачного огромного старого театра»{489}. Входя с главной лестницы, гости оказывались под пристальным взглядом мраморного бюста хозяина работы Давида – больше, чем в натуральную величину{490}. Свет в холл или вестибюль попадал из длинного, узкого углового окна. Вдоль стен стояли деревянные сундуки, покрытые алой камчатной тканью: Гюго научился у