поддержку его пьесы сочтут мятежом{496}, он решил подать в суд на «Комеди Франсез»: поскольку по закону цензуры больше не существовало, театр не имел права запрещать его пьесу.
19 декабря 1832 года в здании коммерческого трибунала царил дух премьеры. Послушать речь Гюго собралась огромная толпа.
Он оказался прирожденным оратором. Целых полчаса он громил правящий режим, сравнивая его мелочное ханжество с эпическим деспотизмом Наполеона. Гюго вставлял в свою речь гротескные образы. При Наполеоне, говорил он, теряя свободу, приобретали входной билет на «возвышенный спектакль». Современный ему режим он сравнил с разбойником с большой дороги, который прячется в чаще законов и отбирает одну свободу за другой.
Подавляемый гнев последних двух лет нашел подходящую мишень: топорные уловки правительства. На изящную, оскорбительную речь Гюго явно повлияла измена Адели. Адель продемонстрировала, что внешняя благопристойность среднего класса – всего лишь тонкая завеса; более того, что буржуазия – не отдельный класс, а просто «сытая часть простонародья». «Буржуа – человек, у которого есть время посидеть. Кресло – не каста»{497}.
Гюго шел по следам собственных творческих находок и озарений. Через несколько дней он отказался от правительственной субсидии, ознаменовав переход художника от традиционного покровителя, короля, к более изменчивому, но в перспективе более щедрому покровителю, народу. В сущности, всю свою оставшуюся публичную жизнь он произносил одну и ту же речь с вариациями, и кажется уместным, что в тот раз он закончил ее предположением о собственном будущем: «Сегодня мою свободу поэта забрал цензор; завтра мою свободу гражданина отберет полицейский. Сегодня меня прогнали из театра; завтра меня прогонят из страны. Сегодня мне затыкают рот; завтра меня вышлют. Сегодня в осаде литература; завтра осажден будет весь город».
Судьи благоразумно устранились от разрешения спора; Гюго присудили оплатить издержки. Но к тому времени в театре «Порт-Сен-Мартен» уже репетировали его новую пьесу. Гюго собирался «доказать правительству, что искусство и свобода могут воспрянуть за одну ночь под неумелой пятой, которая придавила их к земле». «Литературный труд и политическая борьба, – писал он в предисловии к новой пьесе, – отныне будут идти рука об руку. Можно одновременно делать свое дело и выполнять свой долг. У человека две руки».
«Лукреция Борджа» стала второй половиной дилогии, задуманной в то же время, что и «Король забавляется», и «в том же месте его души». По версии Гюго, темой первой из двух пьес было «отцовское чувство, которое освящает физический недостаток», темой второй – «материнское чувство, которое очищает нравственное уродство».
Это решительное рассечение крупного произведения пополам – то, что студенты называют «ценной цитатой». Она очень типична для Гюго. Неудивительно, что экземпляры его книг в университетских библиотеках больше прочих испещрены аннотациями и звездочками, как будто стремятся вернуться к стадии рукописи. Иногда правки избегают лишь несколько строчек из его предисловий, чаще всего самых красноречивых. Вкратце сюжет пьесы едва ли делает честь бурному воображению Гюго. Лукреция Борджа влюбляется в молодого сироту Дженнаро, которого она случайно отравляет вместе с другими заговорщиками, врагами Борджа. Дженнаро, желающий отомстить за смерть лучшего друга, закалывает Лукрецию кинжалом. Умирая, она открывает ему страшную правду: «Я твоя мать!» – с оттенком радости в голосе. Такой психологический поворот сочли совершенно неправдоподобным.
Описывать молодого человека, равнодушно отнесшегося к мольбам своей матери и своей вероятной любовницы, – странный способ демонстрировать «очищающую» силу материнства. С точки зрения Дженнаро, настоящая трагедия, которая окутывает мраком всю нравственную Вселенную, – это бесполезность инстинкта: «О нет! Моя мать – не такая женщина, как вы, синьора Лукреция! О, я чувствую ее в моем сердце, я вижу ее в грезах моей души – такой, какая она есть… Сердце сына не ошибется насчет матери… Что-то во мне говорит, говорит громко, что моя мать не из числа тех демонов, которых много среди вас, нынешних красавиц, – кровосмесительниц, развратниц».
Репетиции продолжались, и дело все больше выглядело так, словно дилогия Гюго – своего рода месть.
На предварительной читке пьесы его внимание привлекла молодая актриса по имени мадемуазель Жюльетта. Гюго помнил, что уже видел ее несколько месяцев назад – возможно, на приеме по случаю премьеры одной из пьес Дюма. Она показалась ему «бледной, черноглазой, молодой, высокой и лучезарной»{498}. Почему он не заговорил с ней тогда? Потому что «бочка с порохом боится искры» – образ, подразумевающий, что влечение к представительнице «опасной», позорной профессии, которая, скорее всего, происходила из низов, сродни тому любопытству, которое побуждало его наблюдать за бунтом с близкого расстояния.
В начале 1833 года, когда репетиции шли полным ходом, сближение было неизбежно. Мадемуазель Жюльетта упросила режиссера Ареля дать ей крошечную роль княгини Негрони, которая приносит яд, дипломатично объявив: «В пьесе г-на Виктора Гюго не существует маленьких ролей». И Гюго согласился, несмотря на то что Жюльетта очень нервничала на сцене и часто забывала слова.
Похоже, он немедленно влюбился: то было первым уколом сильнодействующего наркотика, следы которого заполняют его творчество памятными описаниями важного мига: «В тот день, когда вам покажется, что от проходящей мимо вас женщины исходит свет, вы погибли, вы любите. Тогда вам остается одно: думать о ней так неотступно, что она будет принуждена думать о вас»{499}.
Окружающие замечали лишь забавные последствия происходящего. Актеры и журналисты, сидевшие на репетициях «Лукреции Борджа», веселились, видя, как барон Гюго, насупившись, надвинув зеленый козырек на глаза, поправив подтяжки (подробность, отмеченная Жюльеттой), обращается со второразрядной актрисой как со знатной дамой. К актрисам принято было фамильярно обращаться на «ты». Он стоял с секундомером в руке, засекал время